Выбрать главу

Либералы 1840-х искренне сострадали крестьянским бедам или возмущались ими: крепостное право долго выступало острейшей социальной проблемой, повсеместно признава­лось великим злом. Но сколь бы ни волновали русских либе­ралов новейшие общественные и философские веяния, доле­тавшие с Запада, им не хотелось тратить время на подробное и скучное исследование истинных условий сельской жизни, множества неизученных социальных и экономических све­дений, столь поверхностно изложенных де Кюстином — или, позднее и обстоятельнее, Гакстгаузеном. Тургенев до некоторой степени пробудил интерес к повседневному кре­стьянскому быту, издав реалистические «Записки охотника». Григорович тронул и Белинского, и Достоевского своими трагическими, однако, на позднейший читательский вкус, безжизненными и слащавыми описаниями мужицкого оби­хода в «Деревне» и «Антоне-Горемыке», опубликованными в 1847-м. Но это было всего лишь поверхностной рябью. После 1849 года, когда Европу объяла реакция, а Россия ока­залась насильственно отчуждена от Запада, когда издалека доносился только слабый и жалобный голос Герцена, рус­ские интеллигенты, озабоченные общественными вопро­сами и выжившие при безвременье, посвятили свои острые и бесстрашные аналитические умы изучению истинных усло­вий, в коих жило подавляющее большинство соотечествен­ников. Десятилетием-двумя ранее России ощутимо грозила опасность навеки превратиться в интеллектуальную колонию, умственную иждивенку Берлина или Парижа — но теперь, очутившись в изоляции, Россия оказалась вынуждена вырабо­тать свой собственный взгляд на общество и политику.

Резкая перемена в критике 1860-х и 1870-х годов—грубый, материалистический, «нигилистический» тон — объясняется не только изменениями промышленных и общественных усло­вий, породившими новый класс и новые повадки и в Европе, и в России, а—по крайности, ничуть не меньше—тюремными стенами, в коих Николай I замкнул жизни своих мысливших подданных. Последнее обстоятельство привело к резкому разрыву с утонченной цивилизованностью минувших лет, с былым равнодушием к политике; шкуры стали дублеными повсеместно, политические и общественные различия обо­стрились. Пропасть между правыми и левыми — учениками Достоевского и Каткова, последователями Чернышевского и Бакунина — типических радикальных интеллигентов, какими они являлись в 1848-м, расширилась и углубилась донельзя. Со временем выступила на сцену многочисленная и все разраставшаяся армия профессиональных революционе­ров, осознававших — даже чересчур хорошо осознававших — чисто русские особенности стоявших перед ними задач и подыскивавших чисто русские решения. Насильственно отсеченные от общеевропейского развития (с коим, правда, их история имела очень мало общего), увидевшие банкротство европейских борцов за свободу, пришедшее после 1848-го, они черпали силу в той самой суровой дисциплине, что родилась меж русскими революционерами благодаря, кос­венным образом, европейскому краху. С тех пор русские радикалы пришли к убеждению: идеи и агитация, начисто не подкрепленные материальной силой, заведомо обречены провалу. Радикалы приняли эту аксиому и отвергли сенти­ментальный либерализм, избежавши расплаты за свое осво­бождение — горького личного разочарования и беспомощ­ной досады, — а эта расплата оказалась непомерна для многих западных радикалов-идеалистов. Русские радикалы выучи­лись на чужом примере, не угашая собственного внутрен­него огня. Опыт, накопленный обеими сторонами в борьбе, длившейся долгие темные годы, стал решающим фактором, сделавшим дальнейшее русское революционное движение непреклонным и непримиримым.

Еж и Лис Очерк о взглядах Толстого

на историю

Посвящается памяти Джаспера Ридли Странное сочетание: мозг английского аптекаря и душа индийского буддиста. — Э.-М. де Вогюэх

I

С

реди отрывков, уцелевших из произведений гре­ческого поэта Архилоха, имеется стих, говорящий: «Лис — он во многом хитер; а вот еж—лишь в одном, да великом»[53]. Ученые спорят о правильном толковании этих загадочных слов, могущих означать всего-навсего, что лис, хоть и весьма хитер, отступает перед единственным оборони­тельным оружием ежа. Но, толкуя эти слова образно, пожалуй, обнаружишь: они определяют одно из глубочайших различий между писателями и мыслителями—не исключаю, что и между человеческими существами вообще. Ибо зияет бездонная пропасть между теми — стоящими по одну из ее сторон, — кто соотносит все окружающее только со своим цельным, все­объемлющим взглядом; с одной системой воззрений, менее или более последовательной и гибкой, в рамках коей они разумеют, мыслят и ощущают; цельным, вселенским, упо­рядочивающим принципом, исключительно в рамках коего и обретают значение все ими пережитое и сказанное, — и стоящими по другую сторону: теми, кто преследует мно­жество целей, зачастую разобщенных и даже несовместимых, кое-как взаимно связанных (коль скоро они взаимно связаны вообще) лишь de facto, случайными узами психологии либо физиологии; не соотносящихся ни с каким принципом, ни нравственным, ни эстетическим. Жизнь, действия, идеи этих вторых скорее центробежны, чем центростремительны; их мысли, разбросанные или расплывчатые, блуждают по многим высям и безднам, цепляются за основную суть великого разнообразия переживаний и предметов, прини­мая их такими, каковы они есть, не стараясь, ни сознательно, ни бессознательно, заключить их в рамки некоего неизмен­ного принципа, либо изгнать за рамки этого принципа — всеобъемлющего, иногда несовершенного, противореча­щего себе самому, временами фанатического, но цельного внутреннего зрения. Первая разновидность мыслителей и художников — ежи, вторая — лисы; и, если не настаивать на строгой классификации, то можно, без особой боязни погрешить против истины, сказать, что, с такой точки зре­ния, Данте относится к первой категории, а Шекспир — ко второй; Платон, Лукреций, Паскаль, Гегель, Достоевский, Ницше, Ибсен, Пруст — все они, в разной степени, ежи; а Геродот, Аристотель, Монтэнь, Эразм, Мольер, Гете, Пушкин, Бальзак, Джойс — лисы.