Ни на что из этого нельзя было ждать сочувственного отклика от крайне трезвомыслящего, крайне приземленного
Льва Толстого — особенно Толстого-реалиста, вошедшего в зрелый возраст; если крестьянин Платон Каратаев имеет нечто общее с добрыми поселянами, любезными славянофильским (и вообще панславинистским) идеологам — простая деревенская мудрость противопоставляется бессмыслицам велемудрого Запада, — то Пьера Безухова из ранних набросков «Войны и мира», кончающего земные дни как сосланный в Сибирь декабрист, и вообразить себе нельзя сыскавшим после всех духовных метаний и поисков последний приют и утешение в некоей метафизической системе взглядов — и уж тем паче в лоне Церкви, православной или иной. Славянофилы насквозь видели пустое самодовольство западных наук, общественных и психологических; это было Толстому по вкусу; а вот положительное славянофильское учение оказалось ему нелюбопытно. Толстой отрицал непроницаемые тайны, отрицал туманы давности, отрицал всякую попытку изъясняться тарабарщиной: страницы «Войны и мира», ядовито повествующие о масонах, весьма характерны — и эти взгляды Толстой сохранил на всю жизнь. Эти взгляды только укрепились интересом к сочинениям Прудона, коего Толстой, когда тот жил изгнанником, посетил в 1861 году; смутный иррационализм и пуританство Прудона, его ненависть ко власть имущим и к буржуазным интеллигентам, его руссоизм и общая резкость высказываний явно понравились Толстому. Более нежели вероятно: заглавием толстовской эпопеи повторяется заглавие La Guerre et la paixxy опубликованной Прудо- ном в том же году.
Если классические германские идеалисты не влияли на Толстого прямо, то по крайности одним германским философом он восхищался. И вовсе нетрудно понять, почему он счел Шопенгауэра привлекательным: этот мудрец- отшельник рисовал унылую картину немощной человеческой воли, отчаянно бьющейся о незыблемые вселенские законы, повествовал о тщете всех страстей человеческих, о бессмысленности рассудочных философских систем, о поголовной неспособности постичь иррациональные силы, движущие чувствами и поступками, о страданиях, которым подвержена всяческая плоть — и которые делают желательным полнейший квиетизм, полнейшее душевное спокойствие, дозволяющее уменьшить уязвимость людскую, поскольку, отрешившись от страстей, человек уже не станет отчаиваться, не может оказаться унижен либо душевно ранен. Это прославленное учение отражало позднейшие взгляды самого Толстого: человек страдает, ибо требует чересчур многого, ибо неразумно честолюбив и безрассудно переоценивает свои способности. От Шопенгауэра же могла достаться Толстому и склонность резко подчеркивать противоречие меж иллюзией свободной воли человеческой и действительностью железных законов, правящих мирозданием, — особенно повествуя о муках, неминуемо чинимых упомянутой иллюзией, поскольку рассеять ее нельзя.
В этом, и для Шопенгауэра и для Толстого, — наиглавнейшая трагедия жизни людской; о, если бы люди осознали, сколь мало подвластно даже самым разумным и самым одаренным из них, сколь мало им известно о множестве факторов, упорядоченное движение коих и есть мировая история, — и, прежде всего, поняли, сколь самонадеянно и глупо заявлять, будто различаешь некий вселенский порядок — лишь оттого, что настойчиво убеждаешь себя в его наличии; а ведь на самом деле нам виден только бессмысленный хаос — хаос, наивысшая форма коего, тот микрокосм, в котором ярче и сильнее всего отражается беспорядок человеческой жизни, есть война.
Известно: по литературной части больше всех Толстой задолжал Стендалю. В знаменитой беседе с Полем Буайе (1901) Толстой сказал: я особенно признателен Стендалю и Руссо — и прибавил: я узнал о войне все, читая «Пармскую обитель», описание битвы при Ватерлоо, где Фабрицио бродит по полю боя, «не понимая «ничего»». Далее Толстой сказал: в справедливости этих взглядов на войну — «без героического блеска», без «прикрас», — этих взглядов, изложенных впервые братом Николаем, я убедился на собственном опыте, участвуя в Крымской кампании[94]. Ничто в литературе не восхищает повоевавших, закаленных солдат больше, чем «Севастопольские рассказы», толстовские очерки о том, какими предстают сражения их непосредственным участникам.