Этой способностью видеть отличие пронизана мысль Паскаля и Блэйка, Руссо и Шеллинга, Гете и Кольриджа, Шатобриана и Карлейля — всех, повествующих о велениях сердца, о людской природе — нравственной и духовной, о высях и безднах, о сверхчеловеческой проницательности поэтов и пророков, об особых видах разумения, о внутреннем постижении мира, о слиянии с ним. К именно такого склада мыслителям относятся оба — и Толстой, и де Местр. Толстой объясняет все нашим неведением эмпирических причин, а де Местр — отказом от логики Фомы Аквинского и от католического богословия. Но, учитывая тон и содержание сказанного двумя великими критиками, эти открытые проповеднические заявления предстают в несколько ином свете. Оба подчеркивают, опять и опять, противоположность «внутреннего» и «внешнего»; «поверхности», лишь на которую и льются лучи наук и рассудка, противопоставляются «глубины» — «это истинное бытие человеческое». Для де Местра, как позднее для Барреса, истинное знание — мудрость — заключается в умении понимать la terre et les morts[117] (кое общение им с логикой Фомы Аквината?) и быть причастным великому неизменному движению, порождаемому связью умерших с живыми, с еще не рожденными, и с землей, на которой они пребывают; полагаю, именно это, или нечто подобное, пытались выразить — каждый на свой особый лад — и Берк, и Тэн, и множество их подражателей.
Что до Толстого, ему подобный мистический консерватизм был особо отвратителен, ибо, по видимости, уклонялся от главного вопроса — просто видоизменяя его, пряча в облаках напыщенного красноречия, — это считалось ответом. Но и Толстой под конец являет нам видение, смутно, расплывчато различавшееся Кутузовым и Пьером Безуховым, — необъятную Россию, и все то, что она может совершить или перенести, и все то, чего не может; и когда, и как — все то, чего Наполеон и советники его (чьи знания были обширны, однако здесь неприменимы) не чувствовали, а посему (хотя, возможно, разбирались в истории, науках и крохотных причинах событий получше Кутузова или Пьера) неизбежно пришли к погибели. Хвалебные гимны де Местра, пропетые сверхчеловеческой учености великих христиан, ратовавших в минувшие века, и сетования Толстого касаемо нашего научного невежества никого не должны сбивать с толку насчет истинной природы защищаемого обоими авторами: оба говорят о «глубинных течениях», о raisons de cceur[118] — коих сами они прямо не ощущали, но по сравнению с коими (в этом были убеждены оба) научное хитроумие выглядело западней и заблуждением.
Вопреки глубоким различиям — даже, можно сказать, яростному противостоянию — скептический реализм Толстого и догматический авторитаризм де Местра суть единокровные братья, поскольку оба вытекают из отчаянной веры в целостное, безмятежное мировоззрение, где все вопросы решены, все сомнения улеглись, где наконец-то достигнуты покой и понимание. Лишенные этого мировоззрения, оба посвятили все свои исполинские творческие силы — разумеется, с весьма несхожих, а зачастую и начисто несовместимых позиций — расправе над всеми вероятными его противниками или критиками. Вера, за простую отвлеченную возможность коей они сражались, была у них разной. Но равно безнадежное положение понудило обоих отдать свой писательский дар пожизненно длившейся разрушительной работе; но враги у них оказались общими; но темпераменты их были крепко схожи — и все это сделало их странными, однако несомненными союзниками в борьбе, которую оба сознательно и упорно вели до последнего своего земного дня.
VIII
При всей несхожести Толстого и де Местра — один был поборником Евангельской истины: все люди суть братья, а другой — хладнокровным приверженцем насилия, слепого самопожертвования, вечного страдания, — их единила неспособность ускользнуть от общего обоим трагического парадокса: они по природе своей были зоркими лисами, обреченными чуять громадные, de facto[119] различия, разделяющие мир, населенный людьми, и силы, его раздирающие; оба выступали наблюдателями, напрочь лишенными способности клевать на приманку множества хитроумных доводов, сплоченных философских систем и научных верований, посредством которых люди поверхностные или отчаявшиеся пытались отгородиться от обставшего хаоса и оградить от него других. Оба искали гармонической вселенной — а везде обретали только войну и разброд, сокрыть коих ни на йоту не могли никакие обманы, сколь бы тонко ни притворялись они истинами; посему, дожив до крайнего отчаяния, и де Местр, и Толстой решились отбросить устрашающее критическое оружие — оба они, а Толстой в особенности, отменно умело им владели — ради единого великого мировоззрения, неделимо простого и далекого от привычных умственных процессов до такой степени, что орудия рассудочных доводов становятся против него бессильны; быть может, поэтому от него и тянулась вдаль тропа, уводившая к покою и спасению.