Он желал общественной справедливости, экономической ладности, политической устойчивости — но все это было второстепенно по отношению к необходимости оберегать людское достоинство, к соблюдению высокой цивилизованности, к защите личности от нападения и насилия, к ограждению тонко чувствующих или талантливых людей от хамства отдельно взятых лиц или целых учреждений. Любое общество, что по какой бы то ни было причине отказывалось предупреждать и отражать подобные покушения на свободу, приветствуя оскорбления с одной стороны, а пресмыкательство — с другой, Александр Герцен обличал беспощадно и отвергал во всех своих книгах — какие бы социальные и экономические выгоды ни сулило (причем и честно, и вполне ощутимо!) подобное общество своим членам. Он отвергал такое общество с той же нравственной яростью, с которой Иван Карамазов отвергал обещание вечного блаженства, купленного ценой мучений, выпавших на долю невинному ребенку; но доводы, коими Герцен защищал свои мысли, тот слог, которым он описывал своего врага, ведомого автором к позорному столбу для немилосердного последующего уничтожения, имели в тоне и содержании весьма немного общего с тогдашним богословским или же либеральным красноречием.
Как остроглазого, пророчески проницательного свидетеля своей эпохи, его, пожалуй, можно сравнивать с Марксом и Токвиллем; а как проповедник нравственности, он куда интересней и оригинальней их обоих.
ш
Общеизвестно: человек стремится к свободе. Более того: говорят, будто человеческие существа наделены правами, в известной степени дозволяющими не просить, но требовать себе свободы поступков и действий. Взятые в чистом виде, утверждения эти кажутся Герцену пустыми. Их следует наполнить неким определенным смыслом, но даже тогда — если брать их как гипотезы об истинном состоянии человеческих взглядов на жизнь — они окажутся неверны; история их не подтверждает; народные массы редко желали свободы:
«Массы хотят остановить руку, нагло вырывающую у них кусок хлеба, заработанный ими <... > К личной свободе, к независимости слова они равнодушны: массы любят авторитет, их еще ослепляет оскорбительный блеск власти, их еще оскорбляет человек, стоящий независимо; они под равенством понимают равномерный гнет <... > массы желают социального правительства, которое бы управляло ими для них, а не против них, как теперешнее. Управляться самим — им и в голову не приходит»
По этому поводу было и есть чересчур уж много «романтизма для сердца» и «идеализма для ума»[123] — чересчур уж много стремления к словесной магии, чересчур уж много желания подменять вещи словами. В итоге, шли и поныне идут кровавые столкновения, множество безвинных человеческих существ погибало и погибают, будто скот на бойне, и самые чудовищные преступления оправдывались и оправдываются во имя отвлеченных понятий:
«Нет в мире народа <...> который пролил бы столько крови за свободу, как французы, и нет народа, который бы менее понимал ее, менее искал бы осуществить ее на самом деле <... > на площади, в суде, в своем доме <...> Французы — самый абстрактнейший и самый религиозный народ в мире; фанатизм к идее идет у них об руку с неуважением к лицу, с пренебрежением ближнего; у французов• все превращается в идол — и горе той личности, которая не поклонится сегодняшнему кумиру. Француз дерется геройски за свободу и не задумываясь тащит вас в тюрьму, если вы не согласны с ним во мнении <... > Тираническое salus populi[124] и инквизиторское, кровавое pereat mundus et fiat justitia[125] равно написано в сознании роялистов и демократов <... > Читайте Ж. Санд и Пьера Леру, Луи Блана и Мишле, — везде вы встретите христианство и романтизм, переложенные на наши нравы; везде дуализм, абстракция, отвлеченный долг, обязательные добродетелиу официальная риторическая нравственность без соотношения к практической жизни»ъ.
А в итоге, продолжает Герцен, все оборачивается бессердечным легкомыслием; человеческие существа приносятся в жертву пустым словам, разжигающим страсти, — но, если начать доискиваться их смысла, не значат ничего: оборачиваются некой «политической gaminerie[126]», что «долго нравилась Европе и увлекала ее»[127], — а заодно и ввергала в бесчеловечные и никому не нужные побоища. «Дуализм» для Герцена есть смешение фактов и слов, построение теорий, пользующихся отвлеченными понятиями, которые основываются отнюдь не на истинных нуждах и потребностях, появление политических программ, созданных согласно отвлеченным принципам, касательства не имеющим к истинному положению дел. Эти словесные формулы становятся ужасающим оружием в руках фанатических доктринеров, силком старающихся навязывать свои идеи человечеству — при случае, посредством жесточайшей вивисекции, во имя некоего абсолютного идеала, освящаемого каким-либо некритическим и не подлежащим критике мировоззрением — то ли метафизическим, то ли религиозным, то ли эстетическим; в любом случае, не заботящимся о настоящих нуждах живых людей — во имя своих идей революционные вожди убивают и пытают со спокойной совестью, поскольку убеждены: это, лишь это и единственно это послужит — не может не послужить — к исцелению всех общественных, политических и частных недугов.