«По своей литературной и общественной позиции, — писал В. Андреев, — А. Белый занимал какое-то время промежуточное положение между убежденными антибольшевиками, сменовеховцами и просоветскими кругами. В этом его личные настроения совпадали с общей атмосферой берлинской жизни, характеризовавшейся относительным материальным благополучием и возможностью какое-то время не определяться в политическом отношении».
Некоторое время Белый был председателем берлинского отделения совета «Вольфилы» (Вольная философская ассоциация) и даже, как уже говорилось, возглавлял совет Дома искусств.
Каждый литератор, приезжавший из России, стремился встретиться с ним, увидеть необыкновенного человека, ставшего самой русской достопримечательностью эмигрантской богемы. Этому способствовали не только его литературный талант, известность, но и эксцентричное поведение. Белый танцевал! Он посещал модные берлинские танцзалы и с упоением там танцевал. Старался освоить все, что тогда было в моде: джаз, шимми, фокстрот. Прежде всего фокстрот, «не проживешь без фокстрота». Танцевал неистово, исступленно, стараясь забыться, ввести себя в состояние безумного транса, во время которого, как писал В. Ходасевич, «танец в его исполнении превращался в чудовищную мимодраму, порой даже непристойную… Иногда он пил. Как-то, увидев на квартире у Марины Цветаевой фотографию царской семьи, он схватил ее, со словами: «Какие милые… милые, милые, милые!., люблю тот мир…».
В июне 1922 г. в Берлин приехали супруги Владислав Фелицианович Ходасевич и Нина Николаевна Берберова. Они поселились в пансионе Крампе напротив дома, в котором жил Белый, и не раз с ним встречались. «… В ту минуту, когда Белый вошел в дверь, — писала Берберова об одном из его визитов, — все кругом преобразилось. Он нес с собой эту способность преображения. А когда он ушел, все опять стало, как было: стол — столом и кресло — креслом. Он принес и унес с собой что-то, чего никто другой не имел».
Уехав из России, Белый тосковал по новым, необычным людям, ставшим заметными там. Они были малограмотны, носили простую одежду, плохо ели, но жадно тянулись к новому, ранее для них недоступному, их интересовало все: наука, культура, литература, поэзия… Они были очень благодарными слушателями. Читая свои лекции о культуре в Москве, Белый ощущал сладостное единение со всем залом и с каждым слушателем в отдельности, с наслаждением перебирая невидимые нити напряженного внимания, тянувшиеся к нему. Не то было в Берлине.
«Увы, — писал Белый уже в 1921 г. в горьковской «Беседе», — [я] понял ненужность теперешних выступлений в Берлине. Работа культурная здесь представляется… вряд ли возможной… молодежь современной России (интеллигенческая и рабочая) мне понятна…; я был с ней в контакте; никто мне не ставил вопросов о степени коммунистичности или белогвардейства в моих убеждениях; и не казался чужим и оторванным я; здесь, в Берлине, я чувствую часто чужим себя, непонятным, ненужным; и молодежи — не знаю; настроение русской публики кажется мне «курфюрстендаммным» каким-то; а лекции кажутся отнимающими драгоценное «кафе-ландграфное» «прагердильное» время; аудитория моя мне казалась пришедшей ошибочно… Уже в 8 часов запираются двери в Берлине; и — ни к кому не пойдешь: после дня трудового естественно отдохнуть в разговоре; и отогреться в духовном общении… Естественно, что идешь к представителям русской культуры, к писателям-братьям, к художникам, критикам, собирающимся в какой-нибудь «Diele» (кафе. — Авт.); ходил в одно; там просиживал ряд вечеров; и… и… и… — не припомню я ни одного разговора, которым бы можно мне отогреться. О чем говорилось? О гонорарах, о вкусе мороженого, о текущих малюсеньких дрязгах, о сплетнях; и более — ни о чем… С отчаяния отдавался я пиву, чтобы почувствовать что-нибудь, чтоб не воскликнуть в отчаяньи:
— Господа! Да нельзя же: совместное чавканье для сокрытия совместной зевоты. Ну, разойдемся: ну, будем зевать в одиночку; и в одиночку отчавкаем… От хлеба я сыт и от пива я пьян, но я… голоден, голоден: дайте мне хлеба духовного! Холодно мне в этом «тепленьком» месте культуры «берлинской России».
За столиком русско-берлинской богемы я ощущал — не одиночество даже, не «ноль»: минус ноль… — внедрение в душу каких-то дряннейших субстанций… отнимающих у меня очень малые силы, какие в себе ощущаю еще; эти силы — Россия «российская», мне не дававшая перьев, бумаги, возможности тихо работать, но заряжавшая силами.