Ротмистр Ланский, наконец, собрался и, чувствуя, что тонет в океане золотистых глаз с искрящимися прожилками по карему полю, вдруг заговорил. Он чувствовал, что бормочет глупость, но остановиться не мог:
- Я видел вас… я наблюдал за вами. Вы танцевали с государем. Как приятно принять на танец такую красавицу из рук государя!
- Я пришла к вам, ротмистр. Не только из рук государя, но и с ложа поэта, - смеясь, игриво отвечала Натали.
- Вам нравятся стихи моего мужа?
- О конечно! Обрывки их я слышу везде, «... и блеск Алябьевой, и прелесть Гончаровой»… А вот на днях наш дворовый кучер сказал пристяжной кобыле: « Подруга дней моих суровых, голубка дряхлая моя!» Маман изволили смеяться. И то верно, кобыла изрядно у нас служит.
- Ротмистр, вы любите что любят все. Предпочитаете быть вторым?
- Приятнее любить уже известное.
- Извините. Ротмистр. Наши взгляды расходятся, я люблю первых. Не зевайте. Танец уже закончился. Проводите даму до места.
Пушкин тем временем танцевал с Екатериной. Он смотрел на её горящие угли глаз, сжимал, теребил золотое и серебряное шить её жаккардового платья, приближал к себе тело. Он чувствовал, что эта роскошная двадцатишестилетняя девушка застоялась, что ей нужен мужчина, муж, который пришёл бы смелый, решительный, состоятельный и красивый, и сломал, растоптал прежние скучные, одинокие, погружённые в грёзы ожидания дни её жизни, уничтожил близкие доверительные, но опостылевшие связи с сёстрами, родственниками и друзьями, оставив, может быть, лишь мать, сорвал бы с неё покровы которые, кажется, срослись с ней и не могут существовать отдельно, одел бы в новое и создал бы на развалинах прежнего, такого пресного существования, таинственный дворец новой, чудесной, свободно себя ограничивающей воли. Ничего своего. Самостоятельного, кроме наследственности и воспитания, в душе Екатерины не произрастало, поэтому новый дворец представлялся лишь расширением внутреннего храма мира жениха, суженого, куда должна была лишь войти, ведомая уверенной, крепкой, знающей что, как, зачем и почему кистью. Ничего глубокого страдающего, чистого и верного, что таилось в ней от природы, возможности, страстно желающей воплотиться в действительность, Пушкин в ней не видел. Он мечтал о мести Натали, и был жесток в своём эгоизме. Хрупкое прозрачное сердце Екатерины ему не открылось. В ней его интересовала исключительно физиологическая сторона. Он торопился, он прыжком преодолевал блестящие пропилеи любви, чтобы увидеть серый, невзрачный, одинаковый для всех алтарь. Мужланскими кулаками он выбивал любовь из клавиш её натуры.
- Милая моя, родная, самая лучшая, - страстно шептал Пушкин, Екатерине.- Я люблю тебя нежно и сильно, потому что ты такая красивая, а душа твоя чиста. И нет женщины на земле совершеннее тебя.
- Но сестра ? Александр, ты женат на моей сестре. Натали. Она твоя жена.
- Мать твоя, Катя. Наталья Ивановна, настаивала, чтобы я выбрал её. Сердце моё с самого начала принадлежало одной тебе. Натали хороша, но холодна, как лёд. В ней нет ни души, ни чувства. Одни наряды и кокетство перед государем. Ах, Катя, как я ошибся, избрав её. Она зевает, когда я читаю ей свои стихи, а для поэта восхищение вещь главная… Ах, Катя, как я желаю тебя!
Катя, милая, робкая, одинокая, хрупкая и доверчивая Катя слушала страшные чудовищные речи, которые шептал ей на ухо низкий плосконосый эфиоп с курчавой шевелюрой, великий поэт, муж её сестры, и верила она ему в мутном потоке бедового половодья.. Первый раз мужчина столь дерзко обращался с ней, лапал её горячими потными ладонями, под предлогом танца оглаживал по спине, спускался на бёдра, бёдрами нажимал на её бёдра, томно дышал в мочку; и она. Столь долго безнадёжно ждавшая единственного желанного, одному которому готова была отдать сердце, руку и саму душу свою, вдруг ослабла, стопы её стали ватными, жар разлился в груди, и её понесло, как жалкую щепку в мутном потоке половодья. Уже не эфиоп Пушкин танцевал с ней, а тот самый суженый, ждала которого она вот уже двадцать шесть лет, потому что девушка, зарождаясь, уже ждёт, и не существует самостоятельно, а лишь до него, в ожидании его, а потом, вместе с ним. Иначе душа её, невостребованная, погибает. Не женщиной, а озлобленным гермафродитом становится она.
- Саша, милый Саша! – шептала она, чувствуя жар его бедёр, охватывающих незаметно для других её в танце. – Натали никогда не поймёт тебя. Она пуста и надменна. Она любит себя. Ей не нужен ты и твои стихи. Ей нужна лишь её красота, платья и поклонение кавалеров, - и всем телом Катя прижималась к страшному эфиопу, проходилась кистью по плечам и предплечьям, била длинным острым пальчиком в его грудь, круглую и костлявую, позволяла заглядывать за вырез платья и говоря, дышала сладкой помадой а его огромные раскуроченные губы. И ощущая её отдачу, готовность и преданность. Голова кружилась и у поэта. И, пытаясь обмануть, он уже обманывается сам. Казалось ему, что не на короткое время проучить он желает Натали, а на самом деле, горько и окончательно ошибся он в жене и следовало ему жениться на смуглянке Екатерине, столь пламенной, доверчивой, верной, которая не будет зевать, когда в очередной раз прочтёт он ей свои вирши и повести, не потребует себе шелковых платьев и новой кареты, не будет просить денег и бегать с утра до ночи по невским магазинам, если, не покупая, то меряя. Екатерина же, будучи женщиной. А, следовательно, отличаясь от Натали лишь в нюансах, уверяла себя искренне, что она совершенно другая и лишь одна способна понять, создать условия и дать утешение несчастной судьбе великого поэта.
- Ах, Катя, если б ты знала, как я несчастен в браке! – шептал Александр.
- Я знаю. Я всё вижу. Я приму и прощу тебя, Саша.
- Я люблю тебя!
Она не отвечала, но её чёрные пылающие глаза на бледном лице, обрамлённом смоляными волосами, скатывающимися на длинную белоснежную шею, сливались в поцелуе с его тёмно-карими глазами хитреца.
Александра же, кружась в танце с Трубецким, говорила ему:
- Так вы не любите поэзию господина Пушкина?
- Если откровенно, то я холоден не только к ней, но вообще к поэзии.
-А я бы жизнь отдала, если б он хотя бы строчку посвятил мне из таких вот стихов:
« Я вас – люблю, - хоть я бешусь;-
Хоть это труд и стыд напрасный,
И в этой глупости несчастной
У ваших ног я признаюсь!
Мне не к лицу и не по летам,
Пора, пора мне быть умней!
Но узнаю по всем приметам
Болезнь любви в душе моей…»
Ланский танцевал с Натали, Дантес с Александрой, Пушкин с Екатериной, государь с императрицей, посланник Геккерен стоял у колонны один. Через плечо Ланского, мимо влюблённых самозабвенных глаз взрослого ребёнка, поверхностно отвечая на его слова, Натали смотрела на государя и Трубецкого, которого она считала за француза Дантеса; Пушкин, Трубецкой и государь искали глазами Натали; государыня Александра Фёдоровна бросала взоры скорее на посланника Геккерена, чем на своего коронованного супруга. Посланник Геккерен жадно выглядывал Александру. Лишь Екатерина, Ланский и, быть может, Александра честно увлекались теми, с кем танцевали. Священнодействовал всеобщий бальный адюльтер. Самый сильный вектор напряжения шел безусловно от Трубецкого к Натали и, возможно, уже наоборот.
* * *