Выбрать главу

– Не думаю, чтобы пьяный солдат был более дикий, чем преторианцы, чем римские легионеры, чем та толпа, в которую медленно влилось христианство, – закончил Куба.

– Ты заблуждаешься этим фальшивым сравнением, мне кажется, – добавил Наумов, – нет ничего общего между пролитием своей крови и победой христианства, а также избавлением Польши.

– А ты обманываешь себя, мой брат, – живо ответил академик, – это продолжение той же истории. Польше не нужно ничего больше, чем то, о чём учил Христос и что дал миру как закон. Освобождая единицу, Спаситель освободил народы, одно логично идёт за другим, круша оковы рабства, Он не хотел бы, чтобы одно государство издевалось над другим, слуге так же как пану Он объявил равенство, так его предоставил людям. Но Евангелие с каждым днём больше становится мёртвой буквой, а костёл, который должен её объяснить, связал себе руки союзом с деспотами, но с Христового духа мы спустились на кощунственные комментарии литеры. Поэтому нужны новые миссионеры, чтобы науку Евангелии огласили кровью, не людям уже, а народам, а правителям и правительству. Вы хотите этого достичь, отрицая Евангелие своим поведением, средствами, какие должны использовать; я иду логично, как солдат Христа, веря только в силу духа и в победу духа. Дайте мне сто святых людей, готовых на смерть, и я завоюю мир.

– Они падут и мир будет смеяться.

– Да, падут и мир будет смеяться и хлопать под виселицами, но виселицы станут крестами, а на могилах танцующие пьяные солдаты будут обращены, не сегодня, так завтра…

– Мы не хотим ждать завтра! – сказал разгорячённый Наумов.

– Потому что хотите пользоваться – не работать! – отпарировал академик. – Потому что вы не доросли ещё до апостольства, вы готовитесь пойти и дать убить себя, но страдать целый век и крушить скалу по дробинке с настойчивостью тех анахоретов, что выдалбливали киевские пещеры, не сумеете. Свободу миру дадут не герои, а святые.

Два офицера рассмеялись, поглядывая друг на друга, Куба молчал и был грустен.

– Чувствую, – сказал он спустя мгновение, – что мои слова могут показаться вам нелепыми, знаю, что они не найдут ни поддержки, ни признания в массах – тем хуже, так как в них есть правда!

– Ну а я, – воскликнул Генрик, постукивая по кавказской шашке, – предпочитаю эту мою подругу и её помощь над всяким духом.

Куба подумал: «Они тебя воспитали, в их Бога ты и должен верить!» Но он не сказал этого громко, и когда два офицера о чём-то начали шептаться, он попрощался и вышел.

Наумов со времени приезда в столицу был под влиянием того, что его окружало, и хотя отказался от прошлого, оно тайно на него действовало. Рабская привычка чрезвычайно часто спорила в нём с мыслью, желающей улететь на свободу. Он боролся так между двумя мирами, которые в нём друг с другом сливались; временами Польша брала в нём верх, то снова московские привычки и привыкание. Добавим к этому воспоминание о Наталье Алексеевне, которого до сих пор никакое другое стереть не смогло. В мыслях Наумов часто сравнивал свою красивую сестрицу Магду с великолепной блондинкой с голубыми глазами, величественной, как царица, беспощадной, как те, что никогда ещё не нуждались ни в чьём милосердии.

Магда нравилась ему, он испытывал к ней братскую привязанность, видел её красоту и благородство, а всё-таки тот дьявол притягивал его к себе. В польской девушке, старательно воспитанной, но привыкшей к работе, скромной, тихой, набожной, весёлой, но суровой, было что-то требующее уважения, туда гнала всей своей музыкой чувственность и страсть… Наталья имела всё, что может дать блестящее образование, хотя основательных знаний больше было в тихой Магдусе. Та восполняла смелостью и рисовалась тем, чего даже не знала, эта из скромности скрывала в себе ум, науку, таланты.

Наумов чувствовал неизмеримое превосходство своей кузины и, однако, его больше восхищало воспоминание о той, чем сдержанность этой. Честная во всём Магда превосходила гордую и легкомысленную дочь генерала, а когда надевала фартучек и пела на кухне, помогая матери в работе, когда ему показывалась в полотняном халатике, не имела для него привлекательности сирены, которая с утра была надушенной, одетой в батист и стояла с оружием против неприятеля.

Несмотря на внешность крестьянки и хозяйки, Мадзя была страстной писательницей и очень музыкальной, но никогда не хвалилась тем, что сама приобретала тяжёлым трудом, а играла не прекрасные шумные пьесы, какими звучало фортепиано Натальи, но тихие, глубокие фразы Шопена либо грустные и дикие мечты Шумана. В ней ни слово, ни взгляд легко не улетали, когда Наталья без нужды разбрасывала их с расточительностью богача.