Много пожалований сверх обычной церковной десятины получил тогда епископ Митрофан. Но дороже всех богатств были для него княжеские слова: «Без тебя, владыка, не стоять великому княжеству Владимирскому! Будь отцом мне и советчиком!»
Дальновиден и осторожен был епископ Митрофан: не вознесся гордой головой, не стал гнуть под себя церковных и мирских людей, не глумился над побежденными. Крепко запомнил горькую судьбу епископа ростовского Федора, который губил многих людей напрасно, не по делу. Роптали люди на злодейства Федоровы: кому слуги его бороды вырывали, кому очи выжигали, а иных распинали на стене, доискиваясь утаенного богатства… Зело грозен был для всех епископ Федор, а чем кончил? Возгордившись совсем уж непомерно, поднял голос против самого самовластца владимирского, князя Андрея Боголюбского. И заковали Федора в железа, повезли в Киев на митрополичий суд, будто простого татя. Вырезали язык Федору, правую руку отсекли, глаза выжгли и бросили в темный поруб — помирать в муках…
А Митрофан уже одиннадцатый год в епископах ходит, и ропота на него нет. Людей не утесняет без меры, с князем дружен. Уразумел раз и навсегда: без сильного князя нет крепкой церкви, кого крестом, а кого и мечом вразумлять надобно…
Обо всем было думано-передумано в тихие ночные часы.
Ночами епископ Митрофан обычно допускал до себя только чернеца Арефу, доверенного управителя. Арефа докладывал дела без лукавства, без утайки, а при случае и совет хороший мог дать: хитер был управитель, многоопытен.
От сводчатых стен епископской горницы веяло покоем. Потрескивали свечи в высоких поставцах. Тускло мерцали лампады, многократно повторяясь в драгоценных камнях на окладах икон. Арефа, водя крючковатым пальцем по пергаменту, читал:
— Из Суздаля пишут: «Боярин Остромир, образ божьей матери во сне узрев, просветлел духом и кланяется святой богородице владимирской вотчинкой своей, а в вотчине сельцо, да три деревеньки, да рыбные ловли осетровые, да луг заливной, а на том лугу два ста копен сена…»
— Благослови боярина за богоугодное дело. Да немедля писцов пошли, чтоб вотчину дареную переписать…
— Из Ростова пишут, что некий Василь, прозвищем Молза, челом бьет о поставлении дьяконом в церковь Успенья. А о том Василе известно стало, что был в прошлые годы в воровстве замечен…
— Что сам мыслишь по сему делу, Арефа?
Арефа помолчал, сказал осторожно:
— О сем, владыка, до меня измыслили. Если человек попался на воровстве явно, то недостоин быть дьяконом, а если украдет, но воровство в тайне останется, то достоин… О Молзином же воровстве немногим только ведомо…
Заметив нерешительность епископа, Арефа добавил:
— Василь Молза зело громогласен и в книжном учении разумеет, владыка.
— Если знает книжную мудрость, грех ему простим. Пусть послужит церкви, искупит грех свой.
— Из Костромы пишут… — начал Арефа.
Негромко скрипнула дверь. В келью бесплотной тенью проскользнул отрок-послушник, склонился к епископу:
— Владыка, великий князь пожаловал.
— Зови!
Почти тотчас в дверях показался Юрий Всеволодович. Епископ жестом отпустил Арефу, тяжело поднялся, благословил великого князя.
Юрий Всеволодович устало опустился на скамью, закрыл глаза.
Епископ Митрофан не торопился начинать разговор. Понимал, что великий князь пришел с недобрыми вестями, с сомнениями и смятением в душе. Такое бывало многократно и раньше: тревожна жизнь княжеская, рядом с удачей неудача ходит, с радостью — беда, а великий князь — тоже человек, телом уязвим и духом, утешенья ищет и совета…
А Юрий Всеволодович заново переживал тяжелый разговор с сыном, час назад прибежавшим с немногими дружинниками из-под Коломны. Великий князь и не ждал громкой победы над Батыем, но чтобы так быстро погибло войско, собранное с неимоверными трудами, — это было страшно. Он надеялся, что коломенская застава хоть ненадолго задержит татар на дальних рубежах, а за это время удастся собрать новое войско. Теперь этой надежды не было. Что делать, на что решиться?