— Я.
— Напрасно.
— Не сердись, директор, позволь хотя бы приличное надгробие себе сделать, — говорил, словно загодя выучил эти слова, а мысли вертелись вокруг одного и того же: может, Милюкас дразнится, может быть, ничего и не случилось?.. Нет, должно было случиться.
— Делай хоть два, но на всякий случай баньку натопи.
— А зачем банька?.. Все равно он сюда не ходит.
— Не он, так другие придут.
— Была бы ваша или моя жена помоложе, — вполне искренне вздохнул Стасис, — мы бы еще наплакались. — И снова вспомнил Милюкаса: этот тоже своего не упустит; подумал и встревожился: — И он с высоким начальством зверьков убивать будет. Зря я связался, ведь где это видано, чтобы ворон ворону глаз выклевал?
Молча проводил директора, вернулся в избу и принялся вытряхивать все ящики, пока наконец не нашел коробку патронов. Они кое-где покрылись зеленым налетом. «От сырости, — понюхал, поглядел и испугался: — А вдруг не выстрелит?» — быстро сунул патроны в ружье и тут же, не выходя из комнаты, разрядил оба ствола в окно. Выстрелы улетели через лес и вернулись эхом. Когда-то он не верил, но, оказывается, на самом деле все возвращается с точностью бумеранга: если судил, то и сам судим будешь, и винить придется только себя. Ему неуютно, но он вспоминает другие выстрелы, никому не причинившие зла, но заставившие его бунтовать. Стасис горько улыбнулся себе, словно тому старому и все понимающему настоятелю, который долгими зимними вечерами готовил его в духовную семинарию, но к весне сказал:
— Не будем больше мучиться, Стасис.
— Почему, преподобный отец? — Ему было жалко оставлять сытный и теплый дом настоятеля.
— Потому, что ты не умеешь преодолеть себя, а на большее, мне кажется, тебя тем более не хватит.
Эти слова были настолько неожиданны и обидны, что Стасис застыл, будто его обухом перекрестили, а потом еле слышно спросил:
— А как одолеть себя?
— Не впадай в гордыню.
— Преподобный отец, но разве я не скромен?
— Скромность — одна из величайших добродетелей человека, ты, сынок, скромен только потому, что не обладаешь другими преимуществами. Это твое оружие, но не добродетель. Это твои перья, твое ремесло. Поэтому она, как и духовный сан, не избавит тебя ни от плохих дел, ни от плохих мыслей, ни от армии… Теперь церковь отделена от государства.
Оскорбленный до глубины души, Жолинас сидел и ждал: а вдруг этот все понимающий человек найдет несколько ласковых слов? Но их не было. Облаченный в сутану настоятель говорил:
— Не сердись, сынок, кто преследует разум, тот наскакивает на глупость, но кто боится чувств, тот не выходит из геенны огненной.
— Я не потому, — наконец нашелся он, — я исполнял волю матери…
— Не надо сокрушаться, — успокаивал его настоятель, — я найду способ, как рассчитаться с твоей матерью, но не это главное. Ты боишься людей и поэтому не знаешь их. Ты все терпишь и ждешь, чтобы они пришли к тебе. Но если желаешь понять людей, надо идти к ним. Поэтому, сынок, хороший ксендз из тебя не получится, а плохих и так слишком много. Но если ты хочешь посвятить себя богу — уходи в монастырь.
И тогда, как теперь, Стасис рассмеялся уголками губ. Дьявол завладел его мыслями, но он все равно улыбался.
— Преподобный отец, — спросил он, — разве не все равно — быть монахом или ксендзом?
— Нет, сын мой: ксендз — заступник людей перед господом богом, даже в заблудшей овце ищущий крупицы добра, а монах — прокурор их душ, отыскивающий в той же овчарне зло и вырывающий его с корнями… Намного легче притвориться святым, чем быть им.
И Стасис ушел, погулял по пустынной базарной площади, оглянулся и снова улыбнулся уголками губ.
Прокурор так прокурор, подумал и прямо через площадь направился к уездным комсомольцам, собравшимся в бывшей синагоге. Они приняли Стасиса с распростертыми объятиями, даже написали в газете о юноше, порвавшем религиозные путы, а секретарь доверил ему выстрелить из нагана. Два раза!.. Они пуляли в черное хмурое небо и ржали:
— Если в городке кто-нибудь погромче пукнет, то в доме настоятеля думают, что гром гремит.
Стасис знал, что поступает нехорошо, желая угодить и тем, и другим; что и вовсе напрасно он при посторонних людях издевается над своими сокровеннейшими мыслями и желаниями; понимал он и то, что человек, принимающийся сразу за два дела, ни одного не делает хорошо, но что вера в двух богов уничтожает в человеке его самого — эту истину он познал только сегодня. Милюкасы приходят тогда, когда между одним и другим богом появляется пустота, легко вмещающая и кнут, и прародителя всех жестокостей — страх.