— Ты его просила? — спросил Стасис.
— Чего? — Она не поняла.
— Чтобы он убил меня?
— Ты о ком?
— О Навикасе.
Перепуганная, она обеими руками зажала себе рот и большими немигающими глазами долго смотрела на окровавленное лицо Стасиса.
— Ирод он, — наконец сказала она, — сумасшедший.
— Ты его просила?
— Нет.
— Говори правду.
— Давно, когда еще в школе учились, когда ты мне прохода не давал.
— Я и теперь не даю тебе прохода.
— Теперь — другое дело… Мне даже приятно… А тогда мы были детьми.
— Ты его просила?
— Нет, если тебе так важно: нет! Безумцы вы. Насобирали под кустами всякой дряни и стреляете друг в друга, играете в героев.
— Тогда спасибо, — сказал Стасис и пошел домой.
Мать охала, плакала и всю ночь умоляла:
— Только не жалуйся, Стасялис, только не доноси. Как-нибудь вытерпим. Если его дружки узнают, еще хуже будет. Святая богородица, только не жалуйся. Такие страшные леса вокруг…
А на другое утро, когда отступили слабость и тошнота, он снова вспомнил Навикаса и собрался в лес. Мать семенила рядом, то цепляясь за руку, то снова отставая и спотыкаясь о выступающие корни, и все время поучала:
— Лучше бы к ксендзу сходил за советом… Лучше бы в город уехал, службу подыскал, пока все утрясется… Давай вместе уедем…
Он молчал и, казалось, убегал из дома.
Навикас все еще сидел возле дуба, но уже не двигался и не звал на помощь. Его кровь уже побурела, а в приоткрытом рту и в глазах хозяйничали муравьи.
«Те самые!» — ударило в голову, и Стасиса замутило. Мать бегала по лесу, собирала какие-то травки, совала ему в рот и умоляла:
— Пожуй немного, подержи за щекой, и пройдет. Как рукой снимет.
Он долго икал, мучился и никак не мог отдышаться. Икал не столько от увиденной картины, сколько от пережитого им животного страха, с исчезновением которого вдруг освободились и все тормозные центры. Пока над головой висела смертельная опасность, пока разум искал выхода, пока он пытался оправдать соседа, найти какую-то закономерность, которая привела их обоих к этому многое повидавшему дубу, Стасис еще владел собой, еще пытался сохранить ставшее для него привычкой самообладание, но когда все ограничения исчезли, он расслабился, размяк, словно старая, измочаленная тряпка, не в силах справиться с телом, отдавшим этому сопротивлению все до конца. Это была естественная борьба здорового организма с бессмысленностью, чуждой человеческой природе и уродующей человеческую душу. Уже, казалось, Стасис брал себя в руки, уже сдерживался, вытирал губы, но едва вспоминал, что вместо Симаса Навикаса здесь должен был лежать он, Стасис Жолинас, тут же все начиналось сначала…
Наконец мать догадалась намочить в лужице передник и крепко прижать его к пылающему лицу сына. От прохлады ему стало немного лучше, он вернулся домой бледный, разорвал все угрожающие записки Симаса, побросал их в огонь и с огромным облегчением смотрел, как языки пламени пожирают черепа, скрещенные кости, кресты витязя и пронзенные стрелами сердца.
И когда его вызвал Моцкус, Стасис уже был спокоен, с перевязанной головой, на которую врач наложил швы.
— За что они тебя? — спросил офицер.
— Не они, только он.
— Неважно, сколько их, скажи: за что?
— Не знаю, — пожал плечами. — Много ли им надо?
— Связей с ними не поддерживал?
— При немцах они моего отца сгубили.
— А почему в тот же день не сообщил?
— Не мог, сил не было.
— И все? — расстроился Моцкус.
— Нет, не все. Как он застрелился?
— Нечаянно. Сам. Схватил автомат за дуло, стукнул тебя как следует, от удара затвор соскочил, поймал патрон, а потом, сам знаешь, уже не остановишь.
— Значит, он правда нечаянно?
— Нарочно, если тебе от этого легче. Из любви к ближнему.
— Есть перст божий, — повторил слова матери и в то же мгновение твердо поверил, что он неуязвим и что с ним никогда не может случиться ничего плохого. — Есть, вы не смейтесь.
Теперь убеждает себя и чувствует, что вот летит время и эти слова теряют смысл, что вот исчез пыл молодости и они все чаще напоминают о ничем не оправданном риске, а всякие вымышленные табу и заклятия, так хорошо охранявшие от врагов, теперь уже не могут защитить от себя самого, поэтому Стасис кается, хотя в тот раз не был виноват. Закрыв глаза, он все еще видит рассыпанные по белой груди Симаса дырочки с голубой каймой, открытый рот и набившихся в глаза муравьев…
Почувствовав гору, лошадь вдруг прибавила шаг, рысцой поднялась на холмик и чуть не сбросила Стасиса на землю. Спрыгнув с бревна, он пробежался рядом, подождал, пока Гнедок сам остановится, похлопал умную скотину по холке и вдруг подумал: «А что бы я делал, если б тогда Бируте кивнула?..» — и сам испугался этой мысли.