— Я не спорю: что большой, то большой… Но пускай он и ходит среди больших. Ему-то что? Наступил, раздавил и даже не почувствовал, а нам потом всю жизнь отплевываться.
— Ты меня в этот вечный любовный треугольник не впутывай, — Саулюс становился все напыщеннее и глупее, — и свою старушку мне через силу не навязывай…
— Да она еще не старая…
— Ша! Хотя твоя вроде заграничной картины, но ты видишь, какая у меня? Гимнастка, балерина… Дите полосатое, если б она разделась, тебя инфаркт свалил бы… это тебе не вдвоем по баньке вертеться.
— Верю, теперь верю и ничего больше от тебя не хочу. Насчет баньки ты мне не завидуй, она уже давно меня не замечает, я как ненужная вещь. Только поговори со мной еще часок… — Стасис был искренен, потому что в эти минуты Саулюс был для него и единственной надеждой, и единственным утешением.
— Давай поболтаем, но разве от этого что-нибудь изменится?
— Ты прав: мне уже никто не поможет, я только поплакаться хочу. Когда-то я полагал, что из рук любимого человека даже желчь сладка, но и тут промахнулся. Все на земле четко разграничено: и страдание, и радость. Когда мы поженились, думал — счастью конца не будет, но пришел другой, поязыкастее, покрасивее, побогаче… Поэтому бабьим языкам не верь, я не из-за армии такое сделал. Когда совсем придавили они меня, решил больше не жить. Нажрался какой-то дряни, но разве теперь доктора позволят тебе спокойно помереть?
— Уже и доктора виноваты!
— Я их не виню.
— Погоди, не заливай. — Ром не до конца затуманил сознание Саулюса. — Как все просто у тебя получается: накурился — одни виноваты, напился — другие подлецы, нажрался — снова виновников ищешь, а где ты сам был?.. В гостях?
— Нигде, я особенный, Перуном помеченный, — Стасис попытался пошутить, но тут же стал серьезным: — Я только себе врежу, а другим не мешаю.
— Нет, Стасис, мне кажется, что, жертвуя собой, ты только других пугаешь, хочешь, чтобы люди тебя боялись, чтобы на коленях благодарили тебя за каждую твою жертву.
— Это неправда.
— Тогда не плачь и не попрекай. И вот тебе еще один теоретический вопрос: ты случайно свою маму не пугал самоубийством, когда она тебя ремнем манную кашку жрать приучала?
— Или ты меня выслушай, или…
— Или водкой отравишься, да?
— Нет! Или выбрось меня вон, только не издевайся: этого я даже своей матери не прощал.
— Тогда болтай, болтай, — не растерялся Саулюс, — я тебе магнитофон включу, а сам в одно место схожу. — За дверью он наткнулся на жену: — Подслушиваешь?
— Саулюкас, я тебя очень прошу!
— Слышала? Он — бессмертный, Перуном помеченный, а я так, старый ксендз, служанка на колесах при плохом барине… Госпожа Моцкувене…
— Замолчи, как ты смеешь! — рассердилась жена. — Твой шеф хороший человек.
— Поэтому и смею, что слишком хороший. — Он уже не мог быть объективным, потому что поверил в свою правоту. — Как ты думаешь, слишком большая доброта тоже может убить человека?
— Ты пьян как свинья. — Она отвернулась от него, но, передумав, затолкала мужа в ванную. — Умойся холодной водой!
Когда Саулюс вернулся, его бросило в дрожь: Стасис сидел, наклонившись к магнитофону, и спокойненько разговаривал с ним, словно с живым человеком. Парню стало стыдно, неловко перед этим увечным, поэтому он стал извиняться:
— Ты, браток, зря это… Я только пошутил.
— Почему? Если тебе так лучше, мне тоже нечего сердиться. Найдешь время — включишь и послушаешь.
Столь откровенная и ничем не прикрытая покорность гостя выбила из колеи. Презирая себя, Саулюс остановил ленту, отмотал назад и вновь запустил:
«…Итак, откачали меня доктора и привезли домой, но дома у меня, оказывается, уже давно не было. Лежал пластом почти полгода, а с болезнью и разум мой куда-то не туда повернулся. После долгого умирания жизнь такой ласковой, такой красивой показалась. Пока здоровый был, я этого даже не подозревал. Вцепился я в жизнь, будто клещ в мягкое место, и ни о чем больше не думал — лишь бы выкарабкаться как-нибудь, лишь бы еще часок как-нибудь протянуть… Хоть червем, хоть кротом, хоть последней козявкой… Тише воды ниже травы стал, потому что был уверен: если месть и дурные дела не позволяют человеку спокойно жить, то и добрые твои дела не могут пройти бесследно: за все воздастся сторицей. Мне для лечения деньги большие потребовались, а тут — Моцкус этот… Бывало, как приедет он, как выйдут они оба к озеру — звон от их смеха по всей пуще стоит. Бируте ходит и земли не чувствует, а я из-за нее страдаю. Она целыми днями песни поет, а я лежу наедине со своей болью. Потом они в открытую, меня даже не замечая, начали. Думал, с ума сойду, но оказывается, страдания куда легче переносить, чем радость, а злоба никаких границ не знает. Немного подлечившись, и я ружье купил. Решил: нажал раз — и всему конец, но во второй раз рука на себя не поднялась, а на него тем более. И еще я тебе скажу: когда худое замыслишь, сразу начинает казаться, что ты стеклянный, что люди тебя насквозь видят и мысли твои читают…»