— Возможно, так и было, — Моцкус проглотил обиду. — Теперь ты скажешь, что исходя из всего, что знаешь, не можешь верить в меня.
— Да. Не верю и не буду верить. Вам все надоело, вы испугались, потому что, мне кажется, кроме себя и своей науки, никого не можете любить.
— Такие обвинения для меня не новость, — скучающим тоном бросил Моцкус, — я надеялся услышать от тебя что-нибудь посерьезнее, но ты еще не дорос до роли судьи. Разговариваю с тобой только потому, что хочу еще и еще раз проверить себя: где я был прав и где заблуждался. А насчет последнего обвинения — ты не ошибся. Когда прошел первый шок, я понял, что уже ни за что на свете не смогу отказаться от науки, что ради личного счастья не могу обмануть десятки людей, которых я прельстил своими идеями, людей, делающих со мной одно дело и мыслящих подобно мне. Поэтому не сердись, что я не такой герой, как ты, думаю сначала о других и лишь потом о себе…
Саулюс растерялся:
— Простите, уже не могу понять, кто из вас красивее врет? Не сердитесь, но вы напоминаете мне Стасиса. Вы пытались поделить Бируте словно вещь, а когда не удалось, договорились полюбовно, и, так как она оказалась глупее вас, оба умыли руки. Все верно: пусть один отвечает за двоих. Ведь, по идее, плохих всегда должно быть меньше, чем хороших. Если уж оставили в лапах этого поганца человека слабее себя, не изображайте благородство.
— Как легко тебе жить, Саулюкас! Какой ты красивый и хороший, потому что еще ничего не сделал, не сотворил. Пока тебе трудно понять, что никто никого не может оставить или увести, если человек сам того не захочет. Я устал, да и народ уже собирается.
Моцкус нахмурился, ему не хотелось продолжать разговор, но Саулюс прибегнул к своему последнему аргументу:
— Хорошо, оставим их в покое. А милиционер? За что вы потом прижали Милюкаса? Тоже любовь виновата?
— Бывшего участкового Пеледжяй, потом районного начальника? Своего приятеля и друга? — Он уже смеялся над наивностью Саулюса.
— Да.
— Ну, парень, что ты: кто осмелится поднять руку на этого Пинкертона? Он сам в каждую щель нос сует и иногда так его прищемит, что слезы текут. Это изумительный старшина, он два года меня гонял. Железный служака! Он не моргнув глазом может за одну оторванную пуговицу человека отдать под трибунал и потом считать себя героем, ибо в уставе написано: солдат обязан всегда выглядеть бодрым и подтянутым… — Обрел прежнюю уверенность, даже цвет лица изменился. — Я его прекрасно понимаю: карьеру испортил, возможно, и звание, которое ему моя жена пообещала выклянчить, не получил. Но шутки в сторону. Это человек с куриными мозгами и наполеоновскими замашками. Мне неудобно так говорить о нем, потому что он для тебя все же какой-никакой начальник, но ты с ним еще столкнешься не только в связи с моим инфарктом.
Саулюс покраснел.
— Так вот, мой милый: с работы я тебя не гоню, но если заупрямишься — удерживать не стану. Только не сбеги сегодня же, мне надо человека найти. И еще: хорошо, что ты многое унаследовал от отца, но жаль, что взял и его необычайную горячность. Твой отец дорого заплатил за это. А насчет Бируте не переживай, она женщина умная. Ты и не догадываешься, на какую мысль меня навел. Через несколько дней я вернусь из Москвы, и мы попытаемся найти ее.
— Я не знаю… — Слушая Моцкуса, Саулюс понимал, что где-то промахнулся, поторопился, даже ошибся, но юношеская гордость и поза обвинителя не позволяли ему отступать.
— В конце концов, не один ты знаешь законы. Согласно им я могу заставить тебя поработать еще несколько недель.
— Можете, — Саулюс вдруг почувствовал, что израсходовал весь свой запал.
— Хорошо. Пока не вернусь, катай заместителя. У тебя будет еще одна возможность наслушаться про меня разных бредней. А теперь беги готовить машину и не забудь забрать из переплетной проекты…
В самолете Моцкус еще раз вспомнил весь разговор с Саулюсом и улыбнулся.
«Никуда я его не отпущу, заставлю учиться, а потом поглядим. — Закрыв глаза и сложив руки на животе, он медленно вертел большими пальцами и все думал, сравнивал. — Настоящий отец, гаденыш: и сообразительный, и смелый, и начитанный, и чертовски нетерпеливый. Немного, конечно, потакаю ему… — Он хотел сосредоточиться на предстоящем отчете, но воспоминания были куда ярче, чем невыразительный, отпечатанный на плохой бумаге доклад… Он все еще ходил по берегам бурлящего ручейка, пытаясь освободиться от мелких, незаслуженных обид, стараясь избавиться от уничижающей его личность, отвратительной неуверенности, которую порождают постоянные подозрения и желание одного человека превратить в свою собственность другого. Яркие картины прошлого изменили и течение его мыслей: — Бескорыстными мы можем оставаться очень недолго: пока у нас чего-то много или пока нам что-то требуется от других, а все остальное — измышление поэтов. Бируте права, я не создан для любви, тем более для семьи, не создан для войны и риска, для меня все должно быть подлинно, осязаемо, фундаментально… — Он воображал себя таким, каким никогда не был, каким становился на очень короткое время, когда, разозлившись на свои неудачи, запирался от жены среди своих книг. — Я могу полемизировать с той или иной системой научных доказательств, а с людьми — как-то не клеится…»