От вина, которое глупый шут лил на меня и большая часть которого все же попадала мне в рот, я постепенно так сильно запьянел, что впал в беспамятство. Очнулся я от непонятной тряски, и еще от того, что мне вдруг померещилось, будто дух Гильдерика бродит где-то рядом, сетуя на какую-то допущенную против него несправедливость высших сил. Была непроглядная темень, меня сильно трясло, и сначала я догадался, что лежу на дне повозки, которая куда-то быстро едет, а потом до меня, наконец, дошло, почему я никак не могу ничего увидеть, сколько ни выпучиваю глаза — на глазах у меня была повязка. Руки и ноги у меня затекли, поскольку до сих пор были связаны веревками. Меня тошнило и мочевой пузырь был так полон, что трудно терпеть. Я взмолился к Господу, чтобы мучения мои как можно быстрее прекратились, но езда продолжалась и продолжалась. Я принялся медленно шептать молитвы, прочитал «Отче наш», потом «Кредо». Дорога, тряска и мучения продолжались, но от молитв все же стало легче. Я выбрал что подлиннее и старательно принялся почти вслух читать пятидесятый псалом. Медленно добрел до его конца: «Ублажи, Господи, благоволением Твоим Сиона, и да созиждутся стены Иерусалимския», и как только я произнес последние слова — «Тогда благоволиши жертву правды, возношение и всесожигаемая; тогда возложат на алтарь Твой тельцы» — повозка остановилась. Конский топот вокруг меня превратился в перетаптывание, и я громко пожаловался на то, что у меня вот-вот взорвется мочевой пузырь.
— Бедный мой рыцарь, заступник опечатанных жен, — раздался подле моего уха голос императора. — Как же мы могли забыть про его естественные надобности? Ведь он, должно быть, выдул за вечер бочонок красного мозельского и кульмбахского. Бедный, бедный Зегенгейм! Еще немного, и у него потечет из ушей. Отведите его вон в те кустики, да смотрите, чтобы драгоценная влага до единой капли перешла в соки земли.
Меня подняли, вынули из повозки и, поставив на ноги, распутали щиколотки, так что я мог теперь передвигаться гусиными шагами. Делать было нечего, я пошел под обидный хохот множества пьяных мужчин.
— Вот здесь, дорогой Людвиг, вас никто не увидит, можете опорожняться за милую душу, — услышал я голос Лоцвайба. С меня сняли штаны, задрали вверх тунику, и я с неизъяснимым наслаждением принялся облегчаться.
Боже мой, Христофор, какой же это был стыд, когда со всех сторон раздался пьяный хохот, и я понял, что облегчаюсь, стоя в центре круга, составленного этими весельчаками. Мало того, я едва не грохнулся о землю головой, когда услышал игривый женский голос:
— Ах, какое восхитительное зрелище, какой дивный каскад! Такое мне доводилось видеть разве что в Италии да в Алемании. О, если бы он только не иссякал! Но он, увы, иссякает, как не вечно в этом мире ничто.
— Кроме тебя, Мелузина, — прозвучал ласковый голос Генриха. — Научи меня жить вечно и всегда быть молодым.
— Разве ты не молод, император? — отвечала Мелузина. — Ведь на вид тебе больше тридцати не дашь.
— А мне и так еще не стукнуло сорок. Сколько же тебе лет, Мелузина, признайся?
— Всегда восемнадцать. Зрелище окончено, я озябла, какая сегодня холодная ночь, пойдемте скорее в преисподнюю, мне уже давно пора заняться любимым делом.
— Эй, да развяжите же ему ноги полностью, все равно ведь он никуда не убежит с завязанными глазами и спутанными руками.
В награду за мой стыд мне дали небольшое послабление. Я теперь мог ходить не по-гусиному, а по-человечьему. Меня одели и куда-то повели. Ничего хорошего я не предвкушал. Тем более, что Мелузина назвала место, в которое мы направлялись — преисподняя. Мы и впрямь, пройдя по каким-то гулким залам, стали спускаться вниз по закрученной в спираль лестнице.
— Он что, будет с нами? — спросил кто-то.
— А почему бы и нет, — раздался в ответ голос Удальриха. — В этом даже что-то есть. Убийца занимает место убитого. Его посадят в кресло Гильдерика. Так хочет император.
Час от часу не легче! Меня — в кресло убитого мною Шварцмоора; не случайно, видать, мне мерещился его блуждающий, неугомонный дух.
Мы перестали спускаться, и так не мало углубившись под землю.
— Садитесь, сейчас подадут вино и сидр, — прозвучал голос Генриха. Я никак не мог понять, сколько же людей окружает меня, и покамест узнал голоса лишь трех-четырех, лишь тех, кто что-то говорил, большинство же молчало.
Край стакана коснулся моих губ, и я стал пить. Это был вкусный холодный сидр, он освежил меня, прибавил сил и бодрости. Мне уже было не столько противно, сколько интересно. Сидящие рядом со мной люди вполголоса взволнованно разговаривали. Я узнал еще троих. То, о чем они беседовали, было мне непонятно, будто они разговаривали на каком-то неведомом мне языке. Они спорили о значении каких-то чисел и геометрических фигур, называли имена планет и звезд, названия стран и городов, и все это в каком-то полухаосе, словно они не беседовали, а заполняли время словесной трухой. Затем я услышал, как открылась некая большая и тяжелая дверь — очень гулко и с протяжным скрипом. Издалека прозвучал низкий женский голос:
— Кто ты, входящий?
— Я — Генрих, император Священной Римской Империи.
— Зачем ты входишь сюда?
— Чтобы познавать и быть познанным.
— Что у тебя в правой руке?
— Скипетр.
— Что у тебя в левой руке?
— Держава.
— Войди и займи свое место на окружности макрокосма.
Шаги удалились внутрь зала, который, судя по всему, обладал высоким потолком.
— Кто ты, входящий? — снова прозвучал низкий женский голос.
— Я — Гуго, граф Вермандуа, сын короля Франции.
— Зачем ты входишь сюда?
— Чтобы познавать и быть познанным.
— Что у тебя в правой руке?
— Скипетр.
— Что у тебя в левой руке?
— Держава.
— Войди и займи свое место на окружности макрокосма.
Вслед за графом Вермандуа, одинаково отвечая на все вопросы, вошли Удальрих фон Айхштатт, Карл-Магнус фон Гальберштадт. Годфруа Буйонский, Анно фон Ландсберг, Аларих фон Туль. За последним настала очередь моя. Меня подвели к двери и вложили в правую руку что-то легкое и длинное, гладкое, кажется, деревянное, а в левую положили что-то круглое и тоже легкое, с неровной поверхностью. Низкий женский голос спросил из глубины зала:
— Кто ты, входящий?
— Я — Лунелинк… Людвиг, граф из Зегенгейма.
— Зачем ты входишь сюда?
— Не знаю… Должно быть, чтобы познавать и быть познанным, — отвечал я весьма неуверенно.
— Что у тебя в правой руке?
— Глаза у меня завязаны, и я не вижу, но говорят, что это скипетр. Должно быть, так оно и есть.
Кто-то прыснул со смеху за моей спиной, а затем меня довольно невежливо ткнули под лопатку. Мне стало смешно, хотелось и дальше издеваться.
— Что у тебя в левой руке?
— Опять же не могу быть уверенным. Вроде бы держава, но что-то больно легкая, явно, что не из золота и вряд ли она осыпана драгоценными каменьями.
— Прекратите, Зегенгейм! — прошептал за моей спиной Лоцвайб. — Хватит кривляться!
И меня снова, еще больнее ткнули под лопатку.
— Войди и займи свое место на окружности макрокосма, — было сказано мне низким женским голосом.
— Я бы с большим удовольствием, сударыня, но только глаза у меня завязаны, и боюсь, что ни макрокосма, ни микрокосма я не смогу… — Договорить мне не дали, заткнули рот ладонью, взяли под руки, провели и посадили в деревянное кресло. Спиной я чувствовал, что на спинке кресла какая-то резьба, и почему-то подумал, не апокалиптические ли там всадники?
Медленно и чинно отвечая на те же самые вопросы, в зал вошли и расселись Бэр фон Ксантен, Гильдебрант Лоцвайб, Фридрих Левенгрубе, Тарентский князь Боэмунд и барон Тесселин де Монфлери. Итого, вместе со мной, тринадцать человек. Любопытное число.
— Ты, вошедший последним, которому не досталось кресла, подойди к макрокосму, — пригласил низкий женский голос барона Тесселина. Я заерзал на своем месте, чувствуя некоторую ущербность.
— Простите, — кашлянув, обратился я, — можно задать всего один вопрос? Скажите, у всех завязаны глаза или только у меня?
— Наберитесь терпения, Зегенгейм! — услышал я голос императора.
— Прозвище этого болтуна, новенького, будет Фонтанчик, — сказал низкий женский голос, и я вдруг понял, что он принадлежит Мелузине, просто она говорит басом и, видимо держит возле губ какую-то глубокую емкость.