С трудом разогнув скрипящие колени, старый граф Христиан поднялся на ноги и вышел из комнаты. Прекрасная графиня Ванда, оставшаяся для него вечно юной, смотрела с портрета ему вслед, и глаза ее были задумчивыми и печальными. «Позируя для портрета, я молилась про себя».
***
Когда граф Христиан закрыл за вошедшей девушкой двери своего кабинета, он наконец-то смог посмотреть ей в глаза. Ранее, сидя с нею и остальным семейством за обеденным столом, или подавая ей руку, когда она начинала совершать прогулки в саду, приходя в себя после перенесенной болезни, он не мог позволить себе этого. Теперь же, глядя на ту, кого его сын был бы рад считать своей невестой, Христиан чувствовал в ней то, чего никак не мог заметить раньше: его злой рок, ужас и проклятие его жизни, бледная дама в саване будто бы стояла за спиной девушки.
На дне ее умных черных глаз он видел искру того лихорадочного безумия, что светилось во взгляде из-под капюшона черного плаща. Бледность ее лица – от природы смуглого, но старательно сберегаемого от солнца – словно пыталась сравниться с другой бледностью – мертвой, бескровной белизной лица его роковой дамы. Да что там – казалось, если сейчас дать ей в руки отточенную косу с синевато блестящим лезвием, то незнакомая с крестьянским трудом музыкантша сразу поймет, как правильно ее держать и как лучше срезать ею травы.
Он говорил с нею долго – сначала робко, потом все откровеннее: что бы там ни было, юная певица УЖЕ была частью его семьи, которую невозможно вычеркнуть и позабыть. Сначала расспрашивал о ней, потом рассказывал о жизни своей семьи, уверяя, что никому в голову не придет упрекнуть ее в низком происхождении, что даже его сестра, суровая несгибаемая аристократка готова присоединиться к его просьбе… Нет, не просьбе – мольбе о снисхождении к единственному наследнику их рода, для которого эта девушка стала светом, судьбой, смыслом жизни, последней надеждой… Всем тем, что вмещалось для Альберта в единственное слово – Утешение.
Чем дальше он слушал ответы молодой музыкантши, тем больше понимал: история повторяется. Его странный сын был у ног девы, как он сам когда-то у ног Ванды, и чувство Альберта точно так же не находило в ее сердце иного отклика, чем дружба и жалость. Отличие было лишь в том, что Консуэло была вольной птицей: ее не надо было спасать, пряча от бед в сердце новой семьи, она не была скована цепями долга и страха, которые могли бы вынудить ее принять предложение, в коем она не нуждалась. Да что там – приемная дочь Порпоры не могла и представить себе тяжести этих цепей: когда она говорила, что не принадлежит себе, она имела в виду служение искусству – свое призвание и добровольно сделанный выбор.
Помня о своем печальном союзе с Вандой – преисполненном надежды с одной стороны и вынужденном с другой, – Христиан не знал, радоваться или огорчаться за сына: с одной стороны, душа Альберта не будет отягощена принесенной ему жертвой, но с другой, – у него не останется ни единого шанса на счастье… Любовь его великодушного сына, как и его любовь в те давние годы, была золотом чистейшей пробы, – но, как ни бросай эту монету, она всегда выпадала решкой, оборачиваясь либо виной, либо потерей… Но в случае Консуэло брошенная монета шансов, помимо всего прочего, так и норовила упасть на ребро, оборачиваясь к ним самой острой своей гранью, имя которой – Смерть.
***
Когда Консуэло вышла из кабинета, на прощание пообещав ему хорошенько подумать, граф Христиан тотчас же прошел в молельню и упал на колени, обращаясь к небу с горячей просьбой.