— Кто-нибудь, наверное, потом переиграл его руку.
— Кто-нибудь всегда так делает. Я не знаю, это человеческая комедия или человеческая трагедия, но в этом бывает столько человечности. Ты любишь заграничные путешествия, я хочу сказать, сможешь ли ты вынести их со мной?
— Может быть, лет через пять, если мы будет живы.
(Я чуть не добавил — а вы не будете парализованы и не потеряете дар речи.)
Я почти был шокирован жестокостью моего отношения к этому бездомному, приковылявшему в мою жизнь несколько часов назад, крича — а что он там кричал как резаный, вылетев из фойе театра «Трак и Вохауз»? О чем-то ужасном, во что нельзя поверить? Он разговаривал тогда не со мной, и в тот момент не могла зародиться симпатия. Меня беспокоило отсутствие у меня симпатии к нему сейчас, когда я с ним познакомился. Отсутствие симпатии к незнакомцу, о котором в газетах сообщили, что он сгорел заживо при пожаре дома для престарелых — это, может быть, и плохо, симпатию чувствуешь, чувствуешь, может быть, даже некий эрзац-ужас, но уже в следующую минуту смеешься над крупным планом Никсона и Брежнева на обеде во дворце пятнадцатого века в Кремле, но сейчас ледяное раздражение я чувствовал по отношению к человеку, который единственное, что делал — соблазнял меня роскошными заграничными путешествиями как платой за его вторжение в мою жизнь, почти такую же бездомную, как и его, разница только в годах, и не было ли это зловещим знаком любому, кто хочет писать? Не означает ли это, что я уже слишком стар для выбранного мною занятия? Постарел с реактивной скоростью из-за дезертирства Чарли? Или раздражение из-за —…
Бывают предложения, которые выдающемуся неудавшемуся писателю заканчивать стыдно, все равно, что раскрывать тайну, опубликованную во вчерашней газете. Я громко и протяжно вздохнул, что напомнило мне о дыхании Королевы Трагедии, читавшей псалмы на одной давнишней шикарной вечеринке — она вздыхала так, что этим воздухом можно было поднять к небу черный аэростат, но все, что из этого получилось — тривиальное и подозрительное предположение:
— Вы пытаетесь купить меня, а я не продаюсь.
Я взглянул на него еще раз, и, о Господи, снова увидел собственный портрет только состарившийся — как юноша Дориан у Св. Оскара.
Все хватит самоненависти — этой формы жалости к самому себе: я знал уже в то время, что его не остановят даже двойные запертые двери между соседними номерами, нет он позвонит начальнику всех коридорных и потребует сиплым шепотом открыть двери между нами, и тут, как бы это сказать, когда в мире полно проституток, достаточно голодных, чтобы не отказываться ни от каких предложений, почему он должен выбрать именно меня?
Затем он подвел итог нашему разговору, произнеся самое короткое слово, он сказал:
— Я, — мне показалось, что от этого немедленно прояснилась причина моего раздражения, и я мгновенно воспользовался предоставленным мне преимуществом, сказав:
— Вы, вы, вы, вечно вы, разве не в этом ваша проблема?
— И твоя.
— Нет, я считаюсь и с другими тоже.
— А я, по-твоему, не считаюсь? По-твоему, легко было вернуться сюда в другом такси с очень нетерпеливым таксистом, когда не знаешь никакого адреса, кроме: Западная Одиннадцатая улица и запах реки?
— Каковы ваши мотивы совершить этот подвиг? Вчера я узнал новое слово, раньше я его не слышал. Это слово «солипсизм». Я пошел в библиотеку, посмотрел в словаре и узнал, что это означает что-то вроде жить исключительно в себе и для себя. Записать его вам? Достаньте мне листочек бумажки из вашего портмоне.
— Я это слово знаю не хуже собственного имени.