Выбрать главу

— Да семеро нас всего. Прими уж как-нибудь, а?

— Это можно… — сказала Марта. — И по два десятка за день бывало…

После полуночи пришли на гору, где Петер Конрад испугал Франческо и Андреа жестяным рупором. Разожгли огонь в очаге-землянке, стали варить похлебку.

— Паршивый день сегодня, — проворчал Петер. — Никто толком так и не попался…

— Жалеешь всех… — проворчал одноглазый разбойник, которого все звали Юрген. — Мужик ехал сегодня из Визенфурта, с деньгой, между прочим… А кто не велел его трогать?

— Мужик! Так он же сам сказал, что на недоимку собирал, неясно, что ли? Грех у такого брать!

— Гре-ех! — протянул Юрген. — Если грешить не хочешь, шел бы в монахи…

— У купца брать не грех, — поучал Петер, — на тех деньгах пота нет. Монаха тоже не грех обчистить — он за слово Божье деньги берет, а это не по-христиански. Господь всех торгашей из храма выгнал, стало быть, и грабить их не грех…

«Не грех, стало быть!» — почему-то успокоилась Марта и вдруг вынула из платья кошелек Мариуса Бруно и положила его туда, куда разбойники клали награбленное.

— Ты чего? — удивился Петер. — Не надобно нам этого… Мы у бедных не берем, понятно?! Чего просили — давай, а денег не надо, на что они!

— Да я просто не могу их держать… — хмыкнула Марта. — Стыдно мне с ними… Да и кошель приметный, найдут, так сразу поймут…

— Ладно, — согласился Конрад, — пускай лежит. Готова ли там похлебка, молодцы?!

— Готова… — зачерпывая вырезанной из липы ложкой густое булькающее варево из гороха и солонины, пробасил Шатун.

— На, — сказал Петер, вручая Марте ложку. — Хлебай, девушка!

Марта, с самого утра ничего не евшая, с удовольствием съела три тарелки, точнее, три глубокие глиняные миски похлебки и, сытая, уютно привалилась к плечу Петера Конрада.

— Славно у вас, — сказала она, обнимая его за плечо. — Ну чего, куда теперь-то?

— Это сейчас сообразим, — сказал Петер, вытаскивая из угла несколько звериных шкур и застилая ими земляной пол. — Вот тут и ложись…

— Погоди, разденусь только, — сказала Марта, стаскивая через голову платье и рубаху. На ее гладком, полном, но плотно сбитом теле молочного цвета уродливо багровели ссадины, синели и желтели следы пинков и ударов, полученных в драке с Мариусом. Сохранило ее тело и прежние обиды. На спине, ягодицах, ляжках и икрах, перекрещиваясь, темнели и розовели разной ширины полоски и рубцы — следы многочисленных экзекуций, перенесенных этой еще совсем молодой женщиной. Особенно уродовали ее широкую, сильную спину выпуклые багровые рубцы от кнута…

— Господи! — взревел Конрад. — Да нешто так можно человека тиранить, изверги! Неужто, прости Господи, их мать рожала? Девушка, милушка, да как ты все это снесла?

Разбойники, подавленные, стояли перед голой, несколько смущенной речью Конрада Мартой. Петер даже не мог удержать слез. Главарь плакал, будто видел впервые рубцы и синяки. Он подошел к Марте, бережно и нежно погладил своей грубой ладонью ее мягкое округлое плечо и сказал тихо:

— Дозволь тебя поцеловать, родная… — И осторожно, чтоб не поколоть ее своей жесткой бородой, прикоснулся губами к ее разбитым и распухшим губам, еще хранившим привкус крови… Марта, еще не ведавшая таких поцелуев, тут же испытала жадное желание принадлежать этому могучему чудищу, под грубой внешностью которого жила, оказывается, прекрасная, а быть может, и святая душа…

— Ляжем, ляжем сейчас, миленький! — пробормотала Марта, знавшая много похабных слов, множество способов принадлежать мужчине, но не знавшая, какие слова надо сказать здесь, человеку, который ее пожалел.

Шатун, как-то странно кхекнув, опустился на колени, склонил голову и поцеловал грязную, в глине и травяной зелени, исцарапанную ступню Марты. Разбойник Юрген, шмыгнув носом и подхватив безвольно висящую руку Марты, приложился к ней, словно к святой реликвии. И все прочие лесные люди, обступив Марту со всех сторон, пали на колени и, шепча молитвы, касались губами ее грязного, избитого, грешного тела, будто прося за что-то прощение.

— Святая! — шептал Петер Конрад. — Святая! Великомученица святая!

Марта стояла в окружении коленопреклоненных мужчин и, ничего не понимая, растерянно улыбалась, она гладила их по жестким рыжим, черным и белесым волосам, сто лет и более не мытым и не чесаным, теребила их бороды, в которых похрустывали высохшие веточки и стебли. Она стеснялась, но не наготы своей, ибо промысел ее уже давным-давно отучил от этого, а того неожиданного и непонятного ей отношения, исходящего от них добра, которое вдруг свалилось на нее как манна небесная. Впервые ее не хватали, а ласкали, не кусали, а целовали. Даже Марко был не так нежен, ибо грешил с ней от отчаяния и злости на самого себя, а потому — не жалел. И еще она не знала, не могла знать, как ответить на все это обожание, на этот гипнотизирующий групповой экстаз… Не умела Марта любить, не умела! Жизнь научила ее только отдаваться, а сейчас требовалось не это… И в душе ее поднялась такая тоска, такая буря, которую ее слабый интеллект объяснить не смог. Ни одно грубое, примитивное чувство, ни одна понятная ее разуму мысль не могли ей помочь, не годились все хорошие и добрые слова, которые она знала… И как всегда, когда ей было очень трудно, Марта стала тихо плакать, кусая губы и без того разбитые и изуродованные. Слезы градом катились по ее щекам, капали на головы разбойников, на их мохнатые куртки из звериных шкур. Ноги у нее подогнулись, и она медленно осела на руки разбойников, шепча: