Тогда я с изумлением смотрел на Гердта, к которому все «прилипало». Костюм Паниковского прилип. Все движения — тоже. Мне казалось, ему даже не пришлось учить роль. Как у Ильфа и Петрова, так у него текст шел совершенно свободно.
Тогда я узнал Гердта в общении. Узнал, что у него есть аура, в которую попадают определенные люди. Если вам приятен этот круг, вы можете переезжать за Гердтом из города в город, и везде аура Гердта будет собирать подобных людей. Я узнал одесский круг Зиновия Гердта. Доктора Великанова, знакомых доктора Великанова, других друзей Гердта. Потом я встречался с ними в иные свои приезды, уже без Зиновия Ефимовича, и все равно ощущал его полное присутствие. Все разговоры о нем, его стиль, воспоминания о том, что, как и по какому поводу он на этом вот месте говорил, — все это сохраняется крепко-крепко.
Виктор Шендерович,
писатель
Ехали с братом с кладбища — от матери. День стоял гнусный, да и год не лучше — пятидесятый. И настроение под стать. Зашли в пивную. Случайный грязный шалман с залитыми пивом столами и злобными, бедными послевоенными людьми. Что-то произошло в очереди, кому-то показалось, что двое носатых не по праву теснятся у источника русского забвения. И в крупное ухо сапера вползло, как белена, как сколопендра: «Канешно, эти у нас завсегда первые!» Брат Борис побелел и затрясся. А Зяму как бы помимо воли повернуло, и кулак, сам всосавший всю силу небольшого организма, влетел в географический центр большой красной дурацкой рожи.
Продавщища взвизгнула и заголосила из окошка: «Ты что ж, гад, делаешь, он же тебя даже жидом не назвал!» Очередь, на миг закаменев, быстро пришла в себя и, повинуясь рефлексу, начала сползаться в полукольцо, и хромая нога Гердта оказалась точкой пересечения его радиусов. Глядя в близкие лица земляков и современников, Зиновий Ефимович, подобно одному из его будущих героев, осознал, что бить будут, скорее всего, именно ногами — по традиции любой окраины. И вот народец расступился, и вперед вылез огромный сизорылый мужик, и весь Зиновий Гердт был в один обхват его ладоней. Он навис над Зямой, сгреб его за лацканы, и тот вспомнил маму и понял, что через несколько минут они, скорей всего, встретятся… Мужик приподнял его к бармалейской своей пасти и просипел, дыша сложным перегаром: «И делай так каждый раз, сынок, ежели кто скажет тебе чего про твою нацию». И, трижды поцеловав, бережно поставил на место. Снова предстояла земная жизнь — в длительном развитии труда и любви.
Снимали фильм о Гердте. Режиссер с автором отсматривают материал: финал спектакля, актеры с куклами выходят из-за ширмы, камера скользит по лицам. И вдруг одно — как колодец в пустыне. Такая в нем жизнь и такая сила… Столько трагизма и вместе с тем юмора — в глазах под нависшими бровями, в резких складках, пролегающих от вислого носа к углам крупного рта с тонкой, почти отсутствующей верхней губой. Да еще этот монументальный лоб философа и толкователя. Какое захватывающее зрелище! На этом зрелище лица камера будто сама замедлила бег, споткнулась и замерла. Ну и потом неохотно двинулась дальше, все набирая ход.
Валерий Фокин был одно время связан с Зиновием Ефимовичем тесно, по-семейному. Его двухметровый сын вообще рос в доме Гердта. Проницательный Фокин сумел оценить возможности, которые не так уж и «таятся» в этом сокровище, что похаживает рядом по дорожке садика туда-сюда стариковской птичьей походкой. Так состоялся первый (и предпоследний) выход Гердта на драматическую сцену — на сцену театра «Современник» в спектакле по пьесе эстонца Ватемаа «Монумент». Гердт играл там старого скульптора, учителя двух молодых антагонистов — в борьбе моралей этот старик является арбитром, носителем нравственного критерия.
Те, кто хорошо знает театр, были обескуражены: на сцене творилось странное. Актер как бы ничего не делал. Обычно хромал, обычно говорил, обычно смотрел. Гердту нечего было играть в этом персонаже. Он был им — эталоном порядочного человека.
Кстати, замечал кто-нибудь, что у Гердта не бывает отрицательных ролей? Нет, увы, ни Тартюфа, ни Ричарда…
Все банальное, то есть бесспорное и потому как бы утратившее объем и упругость смысла, — в соприкосновении с Гердтом обретает индивидуальную выразительность. Например, у него на даче в Пахре, в этой длинной теплой комнате с большим количеством теплых и мягких вещей, висит над диваном сильно увеличенная известная фотография Чарли Чаплина — на ступеньках в обнимку с собакой. Именно этот портрет уместен и закономерен именно в этом доме. Где похожей собаке, погибшей под колесами много лет назад, хранили верность и не заводили другую, пока этой зимой не прибился к внуку на улице ризеншнауцер с ужасной раной в голове. Его вылечили и выходили, и только тогда он стал собакой Гердта, а это больше, чем просто собака. Он потом потерялся, но вскоре нашелся и больше уже не покидал этого дома. Как, в некотором смысле, не покидает его никто, посидев раз здесь — на этом диване за этим вот, главным образом, столом. Надо признать: все мы, прибитые сюда разными течениями, — в некотором смысле собаки Гердта, отчасти вылеченные им.