Выбрать главу

Эмма — не Джейн, — говорит что-то еще, быстро, ласково и тихо. Мы раскачиваемся, точно я дитя, которое не может уснуть. От волос Эммы пахнет Оровиллом: пылью, дождем, апельсиновыми деревьями. Она теплая, как утреннее солнце. И я шепчу:

— Ты вернулась…

Почему-то в это не верится, почему-то она видится таким же привидением, как сестра. Теплый, живой, дрожащий призрак.

— Все вернулись. Все кончено.

Снова кашель сотрясает мое тело. Я торопливо отстраняюсь, почти скатываюсь с койки. Мне страшно поранить Эмму, случайно ударить, ушибить, как, видимо, я сделал вчера, когда она так торопливо, явно напуганная, сбежала от меня. Я корчусь на полу и не даю ей приблизиться, закрываюсь руками. Спазмы горячие, колкие, стремительно лезут к горлу, становясь все удушливее. Я содрогаюсь особенно яростно. Хриплю. И…

— Сэм!..

Кровь, снова кровь. Капли на полу, и там же — длинное угольно-черное окровавленное перо. Откуда?.. Я тяну к нему руку. Оно тут же обращается в прах.

— Господи… — потираю лоб. — Ты… не пугайся. Только не пугайся.

И не убегай. Ты так мне нужна. Хоть кто-то. Но, кажется, она и не собирается убегать.

— Все кончено, — тихо повторяет Эмма и тянет меня назад, на постель. — Кончено, Сэм. И… тебе можно отсюда выйти. Я взяла ключ Винсента и открыла дверь. Пойдем?

Она глядит с улыбкой, ласково, но не как прежде. Это отстраненный взгляд, взгляд матери или сестры, и еще взгляд кого-то, сожженного дотла, а потом вмороженного в лед. Кого-то раненого, обессиленного, как несчастный ученый из старой книги о монстре, воставшем из мертвых во имя безумного эксперимента. Ее — мою, но чужую — уже не воскресят слова:

— Ты просто мое спасение. Если бы я знал. Эмма…

Я целую ей руку, сжимаю тонкую кисть меж ладоней. Когда-то я совсем не видел ее, а теперь она не видит меня, даже улыбаясь и прижимаясь лбом к моему плечу. Но это минута почти покоя, странного покоя, какой бывает лишь после светлого, мирного пробуждения на рассвете ненастной ночи. И я не смею прервать ее, ведь по-настоящему проснулись мы оба. Дурной сон, может, был общим для всего города. Но уже взошло солнце.

…Ветер гуляет по улицам. Он утешает меня, слепого ребенка, потерявшего и себя, и всех, кто меня любил. Сам я, наверное, разучился любить вовсе, этот дар забрала Джейн. Эмма — нежная, милая, мертвая Эмма — его не вернет. И все же…

— Побудь со мной. Поговори. Пока никто не пришел.

Я прислоняюсь к стене, увлекаю ее за собой. Если кто-то и должен выпустить меня, пусть это будет тот, кто столько защищал мою жизнь. Его нужно наконец поблагодарить. А сейчас…

Отдохни, Эмма. Я буду с тобой. Буду слушать твой шепот, молитвы или плач. Если только ты захочешь. Ведь мы уже не сумеем ничего забыть.

[МИЛЬТОН АДАМС]

Я вижу наяву то, что недавно — удивительно недавно! — воображал, спеша с Эммой в Оровилл. Амбер Райз только что рухнул на мою старую софу и лениво щелкнул пальцами. Вино не прилетело. Теперь он досадливо морщится, приоткрыв один яркий желтый глаз.

— Либо твой погреб пуст, либо я устал.

— У меня нет погреба. — Присаживаюсь рядом. — Есть кладовая.

— Так, может, заглянешь туда? — Он продолжает нагло глядеть снизу вверх. — Знаешь, тяжелая у тебя работа. И как ты занимаешься этим каждый день?

— Хм, каждый день мне не приходится лечить покусанных и подстреленных. Разве что кто-нибудь упадет с лошади или перепьет. Такие сюрпризы устраиваешь мне только ты.

Он сердито жмурится и втягивает голову в плечи. Мне немного стыдно за слова, тем более, сейчас я думаю совсем не о том, что Великого, будь он неладен, не помешало бы скинуть на пол и выставить, а затем хорошенько поспать. Я уже ищу, чем смягчить сказанное, когда слышу:

— Извини, док. Я ведь не думал, что так будет. Клянусь, я…

Просто хотел жить, девочка с ветвями плюща в волосах сказала что-то подобное. Сказала, и злость, горечь, все, что всколыхнуло ее признание, погасло в моем сердце. Я в который раз вспомнил: каждому своя правда. А в отчаянном крике жрицы было очень много того, что Амбер, слепой легкомысленный Амбер, не слишком умеет ценить, даже замечать, ведь он всегда видел и будет видеть себя сердцевиной мира, любого мира, где бы ни обосновался. Впрочем…

— Кстати, Мильтон. Про советника… это было серьезно. Я хотел попросить тебя остаться.

…Впрочем, что-то он все-таки видит. Правда, это напоминает взгляд в бинокль.

— Твои мозги, твой характер, — воодушевленно продолжает он. — Ты должен стать сенатором или президентом, например. Или…

— Я врач, — отзываюсь мягко, и мы встречаемся глазами. — И хочу дальше быть врачом.

— Ну… — Он пожимает плечами. — Ты нашел бы, кого лечить в свободное время. Уж поверь. Медицина у нас была так себе: все, кого отец любезно не исцелял, хворали в сезон Дождей так, что…

— Хворают, — поправляю я, и он осекается. — Хворают, Амбер. Они все еще там, они живые. А ты больше к ним не попадешь, ты не знаешь об их судьбе ничего. Тебя это не тревожит?

Меня — тревожит, ведь я видел только, как захлопнулась дверь. Слышал, как Эмма, тщетно силясь заплакать, шепчет: «Умерли… умерли…». Амбер ничего не объяснил, он отрешенно глядел куда-то в пустоту, а потом коротко спросил: «Помощь нужна?». Перевязывая раненых, мы тоже не говорили; теперь же он болтает, как мне кажется, о чем-то не о том. Но…

— Нет, — спокойно отвечает он. — Не тревожит. У них все будет хорошо. Неси херес.

— Ты так себя убеждаешь? — спрашиваю даже скорее сочувственно, чем раздраженно. — Амбер… Великий ты или нет, но провидец у вас, если не ошибаюсь, попугай. Ты просто… ушел. Мы все ушли оттуда, ничего так и не сделав. И мы не можем знать…

— Можем, — удивительно ровно, мягко отзывается он и поднимает руку. На ладони зажигается искра. — Можем, потому что все время, что я то лежал в одном ящике, то выбирался из других, о моем мире заботились. И он бы его так не оставил.

— Ты о…

Он кивает.

— И я бы выпил за него, Мильтон. Правда, выпил бы. Странно это — пить за врагов, да?

Странно. И по-своему правильно. Мы поняли это еще под Петерсбергом.

…Я ведь вспомнил его там, в башне, — индейца, который лет двадцать пять назад ходил в Оровилл за книгами. Я видел его в лавке, а один раз он наблюдал, как я прямо в порту зашиваю ножевую рану бедолаге, которого не мог транспортировать. Краснокожий был тогда молод, но я легко вспомнил своеобразное благородное лицо, пытливый взгляд, череп в высоко зачесанных волосах. Закончив, я спросил, что ему нужно, не помочь ли. Он покачал головой и, не оборачиваясь, ушел. Мне тогда сказали: «Не обращай внимания, старина, это Блаженный Койот. Так его зовут даже свои, потому что любит сюда таскаться таращиться на нас». Со временем, видимо, он обрел новое имя. Злое Сердце. И, как и прошлое, оно ничего не отражало.

— Все чаще думаю: мы были с ней похожи, с… Жанной.

Я потираю лоб. Да. Возможно. Я уже не уверен, что хоть немного знал девочку, надевшую мне на голову венок, когда я вернулся с Гражданской войны.

— Полюбили одного человека, по-разному, но все же. И оба успели побыть его врагами. Забавно, да?

Снова не отвечаю. Я смотрю на блеклый снимок, сделанный заезжим фотографом. Девочки. Старшие Бернфилды. Я. И мир всего один.

— Мильтон. — Амбер, привстав, дергает за рукав. — Я понимаю, что заслуживаю презрения и желчного укора, но не немого же!

— Да. Забавно.

Больше я со словами не нахожусь и прикрываю руками лицо. Как я устал…

— Мильтон. — Он зовет снова, теперь садясь. Смотрит, слабо улыбаясь, и это редкая улыбка, к которой я так и не привык: ее место всегда занимают сценические или просто наглые. — Послушай. Ей хорошо. Можешь верить в рай, или в то, во что китайцы, или в Небесный Сад, в который верят у нас. Но… ей хорошо. И вам всем тоже должно быть. И будет.

— А тебе? — невольно улыбаюсь в ответ, качая головой. — Амбер. Не может быть «хорошо». Ты ведь почти изгнанник. И…

— Изгнанник, каким и был, — беззаботно отзывается он. — Славная участь. Особенно если есть кому написать пару писем, есть простаки, верящие, что ты мошенник-мистификатор, и есть, где… ну ты же понял, да?