— Я знаю, — сказал Сэт. — Чджа предупреждал. Голова, которую нечем защитить, — приманка. Теперь, выходит, и ранг такой же.
— Тогда расти дальше, — отрезала Лисса, и в этом было всё её упрямство, вся выучка той, кого с малых лет учили: уязвимость — непозволительна. — Расти быстрее, чем они соберутся тебя срезать. Другого пути для таких, как ты, нет. Заметным ты стал, сильным становишься — теперь это гонка, и приз в ней — твоя жизнь. — Она помолчала и прибавила тише, так, что услышал он один: — И моя заодно. Потому что я, дура, выбрала бежать её рядом с тобой.
Зрение вернулось к вечеру — целители F7 и сам Токей хлопотали над ним до сумерек, и Токей, латая выжженные глаза, был бел и зол, и ругался сквозь зубы на дряхлые системы, на кураторов, на весь свет, и в ругани этой Сэт ясно слышал страх за него и оттого молчал, не мешая другу выговориться.
К ночи он уже различал свет, мутно, как сквозь воду, а к утру обещали полное. Но не возвращённое зрение занимало его, лёжа в темноте F7, — занимало то, другое, что он узнал о себе на сером круге и чего теперь было не забыть обратно.
Синкай пришёл поздно, когда все уже спали, сел у койки, усталый, ссутуленный, и долго молчал, и Сэт по течению — глаза ещё не видели — чувствовал, как тяжело, как тревожно идёт в профессоре сила.
— Я должен был остановить аттестацию, — сказал Синкай наконец, тихо. — Когда тебя ослепило. По всем правилам — остановить и наказать обслугу. Я не остановил. Знаешь, почему?
— Нет, — сказал Сэт.
— Потому что я уже видел это однажды. — Синкай говорил медленно, будто каждое слово давалось ему через силу. — Слепого, который видит. Давно, очень давно, в записях, которые на нашем Пути передают из уст в уста, потому что переписывать их боятся. Про первого — про того, второго огненосца за двести лет, про которого написали книгу. Говорят, он тоже однажды ослеп — и не ослеп, что темнота была ему не помехой, а дверью. — Усталые глаза профессора нашли в полумраке лицо Сэта. — Я всю жизнь думал, что это притча. Красивая легенда нашего нищего, проклятого Пути, чтоб было чем гордиться. А сегодня я увидел тебя в круге — слепого, держащего вторую дановскую ступень, говорящего «я вижу не глазами», — и понял, что это не притча. И мне сделалось очень страшно, Миккон. Потому что если это не притча про того, первого, — значит, и всё остальное, что про него говорят, может быть не притчей. А остального я тебе пока не скажу. Рано. Ты ещё не готов это вынести.
— Чего — остального? — спросил Сэт, и сердце у него зашлось.
— Спи. — Синкай поднялся, и в голосе его была та страшная усталость человека, который знает слишком много и боится сказанного. — Ты сегодня прошёл за месяц путь, на который кладут жизнь, и прошёл через тьму, как идут немногие. Этого на одну ночь довольно. — Он помолчал у двери. — Только запомни одно, на будущее, от старого профессора, который видел больше, чем хотел бы. Тебя ведёт что-то, чего ты не выбирал. Оно сильнее тебя и старше. Это и дар, и беда — Чджа, я слышал, уже говорил тебе так, и Чджа прав. Дар в том, что оно знает дорогу. Беда в том, что дорога эта не твоя, и в конце неё стоит не то, что выбрал бы для себя ты. — Он открыл дверь. — Но это потом. Спи. Ты заслужил хороший отдых.
Он ушёл, а Сэт лежал в темноте, что больше не была для него темнотой, и смотрел тем, что видело течение, на спящего в самой своей глубине — на то тёмное и древнее, к которому вчера обернулся, и сегодня, после круга, после слепоты, после Синкая, ему впервые ясно показалось, что спящий стал ближе, что между ними осталось меньше расстояния, что дверь, распахнувшаяся под грудиной, ведёт не в комнату, а вниз, по лестнице, в самый низ, где кто-то очень давно положил для него — для него одного, через бездну долгих лет — то, что Сэт начинал, не желая того, вспоминать.