Он не знал ещё ни имени этого спящего, ни цены, которую за него спросят. Он знал только, что отступать уже поздно — дверь не закрыть, тьму не разучиться видеть, и тот, к кому он обернулся, обернулся на него в ответ.
Он лежал в темноте и вспоминал всё, что свалилось на него за этот месяц, перевернувший его жизнь — Лиссу и её выбор, Токея, тратящего себя по капле, Юки с её расплывчатостью, странный туман у кромки поля, слова Чджа и Синкая, про то что его ведёт нечто древнее и невероятно сильное, — и впервые все эти разрозненные нити свелись для него в одну, ещё безымянную, но уже несомненную: с ним происходит не цепь случайностей, а что-то задуманное, давно, кем-то, кого он не знает.
Впервые за свои восемьнадцать лет Сэт не отгонял воспоминания детства, в которых не было ничего хорошего, а напротив, шёл им навстречу не отворачиваясь, потому что лишь так он, оказывается, мог увидеть что-то по настоящему. Холодные коридоры приюта, где за каждым углом мог ждать его старший, который приходил учить не чувствовать боли, снова и снова. Не отгонял, потому что понял, где-то в этом прошлом лежит ключ ко всем загадкам — к огню, к зрению, к тому, что спит у него внутри.
Глава 13
'Дитя не помнит, кем оно было до себя.
Но то, что было до дитя, помнит его'.
Сомаэль Сэт, «Завещание Боли». 2423 г.
Глаза зажили к утру, как и обещали лекари, мутная пелена сошла, вернулись краски, корпус F7 проступил из тумана привычной своей теснотой, — но Сэт, проснувшись зрячим, не спешил открывать глаза по-настоящему. Он лежал в полумраке, слушал привычное дыхание Токея, и впервые за восемнадцать лет сам, по своей воле, шёл туда, куда не ходил никогда — назад, в темноту памяти, в Дом.
Так его и звали — Дом, без имени, без номера, просто Дом, серое длинное строение на окраине, где растили тех, у кого не было никого. Сэт не помнил, как туда попал, он был там всю жизнь, сколько себя помнил, и «всегда» начиналось с холода.
Холод он помнил раньше лиц.
В Доме всегда было холодно — экономили на тепле, как экономили на всём, что доставалось безымянным, холод этот Сэт помнил кожей прежде, чем запомнил матрону, прежде, чем помнил собственное имя, которое и именем-то не было, так, отметкой в книге: Миккон, по названию квартала, где его подобрали. Дети без родни не выбирают фамилий — им их выдают, как выдают койку и серую робу, по тому, что под рукой.
Он был мал и тих, и тихим стал не сразу — поначалу, как все малыши, плакал, когда было больно или страшно, а больно и страшно в Доме было часто. Но плач в Доме не помогал, плач делал хуже, ведь на плачущего слетались старшие, как слетаются на подранка, потому что плачущий — слабый, а слабого в Доме обирали и били не из злости даже, а по простому звериному закону, по которому сильный берёт у слабого всё, что плохо лежит, а слабее всех лежит тот, кто плачет.
И маленький Сэт сделал единственное, до чего сумел додуматься, — перестал плакать. Не сразу, сначала много пережив. Он учился этому, как учатся ремеслу, ночь за ночью, глотая то, что рвалось наружу, загоняя его вглубь, в темноту, откуда оно не могло выдать его старшим. Болит — молчи. Страшно — не показывай. Отняли еду — отдай, не цепляйся, цепляющийся получает вдвое. Он научился стоять, когда хотелось упасть, и не отворачиваться от удара, потому что отвернувшийся подставляет затылок, а это хуже. Старшие быстро поняли, что приютыша Миккона бить скучно: он не плачет, не бегает жаловаться, стоит себе серый, никакой, просто смотрит, — и понемногу отстали, переключились на тех, кто давал им то, ради чего бьют, — слёзы, потеху.
Так Сэт выучил первое своё умение, главное, на котором стояла потом вся его жизнь: быть незаметным — серым, тенью у стены, которую не трогают, потому что с тени нечего взять и неинтересно её мучить. Он вжимался в задние ряды, в углы, и научился исчезать, не сходя с места, — и это спасало его в Доме, и спасало в школе, и спасло бы, наверное, всю жизнь, не случись Академии, не случись Лиссы, Чджа, огня.
А второе умение пришло само, из первого, и его Сэт долго не считал умением — считал, как всё своё, уродством.
Была, впрочем, в самом начале и доброта — один-единственный раз, и потому Сэт помнил её ярче всего холода.
Старшего звали Дрозд, лет на пять постарше Сэта, он один из всех больших не отбирал у малышей, а порой, бывало, и заслонял, — за что и его самого поколачивали, потому что в Доме заступаться было не положено, заступник нарушал звериный закон и платил по закону. Дрозд платил и всё равно заступался, и маленький Сэт, тогда ещё плакавший, прибился к нему, как прибиваются к теплу, и Дрозд не гнал. Учил исчезать, учил не цепляться за еду, делил свою, когда у Сэта отбирали.