Днём он видел как хлопотала матрона Гелла над очередными синяками Тёрна, как она пыталась вызнать у него все подробности, да только толку с того было не много. Снова всё те же. Неуправляемые. Наказать их значило лишь одно — завтра синяков будет вдвое больше. И матрона знала это. Потому и страдала вместе с мальчонком молча, бессильно. Хоть Сэт и видел как в ней росло негодование от несправедливости, никогда не выливаясь наружу. Она тоже наверняка находила, вне Дома, тех, на ком выместить своё внутреннее. Всю боль она где-то там выплакивала, приходя в приют сухой и жёсткой, чтоб не раниться ещё больше от своего бессилия.
Но однажды Кувалда с двумя дружками загнали Тёрна в тот же угол умывальни, где когда-то держали Сэта, и было ясно по тому, как они встали, что в этот раз игра пойдёт всерьёз, дальше обычного, туда, откуда маленький болезненный Тёрн может и не вернуться целым. И Тёрн плакал, звал, но никто не шёл, потому что в Доме на зов не идут. Сэт, стоявший, как всегда, серой тенью у стены, вдруг почувствовал, что в нём что-то рвётся.
Не наружу, как слёзы, — гораздо глубже. Под грудиной, там, куда он годами загонял всё невыносимое, что-то качнулось, поднялось, — тёмное, древнее, не его и одновременно слишком его, — и потянулось вверх, к старшим. Сэт не понял, что делает, — он просто шагнул из тени, впервые в жизни шагнул из тени по своей воле, встал между Кувалдой и Тёрном, маленький, никакой, и посмотрел на старших тем зрением, раскрыв его шире, чем когда-либо, и то тёмное поднялось и плеснуло наружу. Он хотел избавиться от этого давящего чувства беспомощности. Устал уже от постоянной тени, терпения несправедливости, жизни в безнадёги.
Что увидели старшие, Сэт так и не узнал. Он сам ничего не увидел — только жар, у самых ладоней, отсвет чего-то, чего быть не должно. Но Кувалда, здоровенный тупой Кувалда, перед которым Дом ходил по струнке, вдруг отшатнулся, побелел, и в маленьких злых глазах его встал чистый животный страх, какого Сэт не видел в нём никогда. Дружки попятились и все трое ушли, толкаясь, бормоча про порчу, про то, что Миккон неспроста такой тихий, и больше в ту умывальню при Сэте не совались.
Тёрн смотрел на него снизу вверх, зарёванный, и в глазах у него был тот же страх, что перед Кувалдой. Сэт понял в тот миг, спасая Тёрна, что спасением этим он окончательно отрезал себя ото всех — теперь его боялись — не как слабого, а как порченого, дурноглазого, того, в ком сидит что-то чуждое. Старшие отстали, но и свои отодвинулись, даже Тёрн, спасённый Тёрн, стал обходить его стороной. Сэт защитил — и остался один, ещё более один, чем прежде, и это была первая цена его огня, заплаченная задолго до того, как он узнал слово «Путь».
А отсвет, мелькнувший у ладоней, Сэт убедил себя, что выдумал. Так было проще, так было безопаснее, ведь выдуманное не делает тебя порченым.
По ночам, когда Дом спал, Сэт уходил в общую комнату, к старому, латаному экрану, и смотрел бои.
Это было единственное, что в Доме давалось даром и не отнималось, — дальние трансляции с мировых арен, с виртуального Колизея, где Рыцари эволюции бились перед целым человечеством. Спать Сэт не умел — в темноте спальни приходило всё то, что он загонял вглубь днём, — и потому уходил к экрану и смотрел, ночь за ночью, год за годом, как дерутся те, кому он никогда не будет ровней.
Сперва он просто смотрел, как смотрят сказку. Потом, незаметно, стал видеть: то самое зрение включалось и тут, перед экраном, и Сэт переставал следить за тем, кто кого бьёт, и начинал видеть, почему — как один бережёт ногу, а другой любит лишний замах, как сильнейший проигрывает оттого, что красуется, а слабейший берёт тем, что движения его скупы и эффективны. Он научился предсказывать исход за ходы вперёд и проверял себя ночь за ночью. Ошибался всё реже, и не знал, что этими ночами у латаного экрана растит в себе то единственное, что выведет его однажды из тени, — голову.
И был среди бойцов один, которого Сэт выделил и полюбил тихой, безнадёжной детдомовской любовью, какой любят недостижимое. Кэйн Безмолвный. Он не был ни самым сильным, ни самым быстрым. Он был — другим. Он никогда не добивал: сваленного противника, беспомощного, того, кого правила и толпа позволяли домучить, Кэйн отпускал — отступал на шаг и ждал, пока тот встанет, и только тогда продолжал, а если тот встать не мог, заканчивал бой, не тронув лежачего. Толпа свистела, толпа хотела крови, а Кэйн Безмолвный отворачивался от поверженного и уходил, и в этом отвороте было больше силы, чем во всех добиваниях, какие Сэт видел от других путей.