Выбрать главу

Он пока не знал, кто этот спящий и какой цены потребует его пробуждение. Но впервые он не боялся своего детства — оно перестало быть клоакой, в которую нельзя оглядываться, и стало тем, чем было на самом деле — первой, самой длинной главой того, что вело его всю дорогу. Не возвращайся, сказала Гелла. Он и не возвращался — он шёл вперёд, просто теперь он знал, откуда вышел, и знание это было не цепью, а опорой.

Он поднялся с койки. За окном над Эвалой вставал рассвет — тот самый, в котором его ждала Лисса, ждал Чджа, ждала Академия, что теперь его ненавидела за чужую, незаслуженную, как им казалось, силу. Второй кю, порченый, тот, за кем что-то стоит. Пусть. Маленький приютыш, который выучился не плакать на холодной плитке, как-нибудь снесёт и ненависть — он сносил вещи и потяжелее, когда был куда меньше и совсем один.

А теперь он был не один, и это, понял Сэт, натягивая куртку навстречу рассвету, меняло всё.

Он сунул руку в карман — по старой, въевшейся привычке, какой не замечал за собой, — и нащупал их там, обоих: деревянного рыцаря Дрозда, потемневшего от двух десятков лет ладоней, и мыльного рыцаря Мики, ещё хранящего едва уловимый запах мыла, хотя уже давно обработан и укреплён, — двух безмолвных рыцарей с опущенными мечами, обоих, которые не добивают. Сэт сжал их в кулаке, как в детстве сжимал одного, когда хотелось реветь, но не заревел, само собой — рыцари не плачут, рыцари стоят. Он стоял в Доме маленьким и беззащитным — выстоит и теперь, большим и порченым, за которым гонится чужая зависть. Разница только в том, что тогда он стоял один, а теперь у него за спиной те, ради кого хочется выстоять.

Глава 14

«Не бойся того, кто бьёт в лицо. Бойся того, кто зовёт на праздник».

Сомаэль Сэт, «Завещание Боли». 2423 г.

После аттестации Сэт перестал быть загадкой и сделался угрозой, и разницу эту он почувствовал прежде, чем понял.

Рос он теперь неимоверно быстро, ведь распахнутая под грудиной дверь не закрылась — напротив, с каждым днём открывалась шире, и сила текла в него всё плотнее, наполняя русла, и то, на что у клановых уходили годы, Сэт брал за недели. Второй кю продержался едва ли месяц. На новой сверке Синкай, не глядя в глаза, подтвердил первый, и в зале, где оглашали ступени, повисла та самая нехорошая тишина, какую Сэт научился узнавать, — тишина людей, считающих в уме, как скоро приютыш с проклятого Пути возьмёт дан и станет недосягаем для тех, кто всю жизнь полагал себя выше него по праву крови.

У воды это было виднее всего. Лисса больше не побеждала его всухую — теперь они шли вровень, размен на размен, и однажды утром Сэт впервые свёл бой вничью, по три касания каждому, и Лисса, тяжело дыша, посмотрела на него с тем сложным выражением, в котором гордость мешалась с тревогой.

— Ты понимаешь, что это значит? — сказала она. — Я наследница Наоке, второй кю с боевым стажем, меня готовили лучшие. А ты, бывший пятый, за полтора месяца догнал меня. Догнал, Миккон. — Она отёрла лоб. — Я рада. И мне страшно. Потому что-то, что вижу я, видят и они, и считают то же, что я, только с другим выводом.

— С каким?

— Я думаю «он растёт, я хочу быть рядом». — Лисса посмотрела на него прямо. — А они думают «он растёт, надо успеть, пока не вырос».

* * *

Ненависть была теперь повсюду, и Сэт носил её, как когда-то носил холод Дома, — кожей, не глядя.

Она проступала в мелочах: в том, как в столовой останавливалась у соседнего стола беседа, стоило ему сесть, и возобновлялась шепотком, едва он отворачивался, в том, как клановый, проходя, будто невзначай задевал плечом — крепко, метя сбить, — и шёл дальше, не оборачиваясь, и попробуй докажи, что нарочно. Однажды на двери F7, под выведенным когда-то «те, кто не вписался — и горды этим», появилось свежее, кривое: «недоноски с дурным глазом». Лук стоял перед надписью бледный, а Токей молча принёс растворитель и стёр, и за весь вечер не сказал ни слова, и молчание это было тяжелее ругани.

Хуже всего было то, что Сэт понимал их. Не оправдывал — понимал. Он влез на чужое поле, на котором его не ждали, и брал ступени, которые им доставались веками крови и труда, и брал их за недели, ниоткуда, без права, без клановой поддержки. Для них это было как если бы нищий с улицы сел за их родовой стол и принялся есть с их посуды. Что они растили годами, он, казалось, получил даром, а что даром оно ему не далось — что за этим стояли холодная плитка Дома, тысяча бессонных ночей у латаного экрана, выжженные на аттестации глаза, — этого им было не понять, да и незачем. Им хватало, что он их обошёл.