— Если не дойдёт — она едет домой. В тот же день. Венчается с Хидэо до конца сезона. И к воде больше не приходит никогда. — Дзёген обернулся, и лицо у него было каменное, родовое, то, каким он, должно быть, оглашал приговоры пятнадцать лет. — Это не жестокость, волчонок. Это самое милосердное, что я могу. Я даю ей шанс, которого не давали никому до неё. Один. На арене. Заработанный, не вымоленный. Так в нашей крови добывают всё, что стоит того, чтобы иметь. — Он помолчал. — Передай ей. От меня она такое примет в штыки, из гордости. От тебя — может, услышит.
Сэт хотел уйти, но что-то держало его — то, что он видел нутром, в усталом течении старика, и о чём не мог не спросить.
— Вы сказали, растили её безупречной, — проговорил он. — А её мать? Лисса о ней не говорит.
Дзёген замер, и впервые за весь разговор сухое родовое лицо дрогнуло по-настоящему, как трогается лёд по весне, — глубоко, изнутри.
— Её мать тоже была наследницей, — сказал он тихо. — До Лиссы. И тоже однажды захотела сама — не жениха, не Путь, а просто захотела, по-человечески. Клан не дал ей шанса, какой я даю Лиссе. Клан не дал ей ничего. Сломал, выдал, вернул в долину красивой мёртвой куклой. Я смотрел на это молодым наставником и молчал — кто я был, чтоб спорить с кровью. Она угасла к тридцати. Просто перестала быть, оставшись жить. — Старик отвернулся к окну. — Я растил Лиссу с трёх лет и поклялся себе, что с ней так не будет. Что я дам ей хотя бы шанс, какого не дали матери. Вот и весь мой секрет, волчонок. Я не милосердный. Я просто один раз в жизни видел, что бывает без милосердия, и не хочу увидеть второй раз — теми же глазами, на той же крови. — Он помолчал. — Так что не думай, будто я тебе враг. Я, может, единственный во всём клане, кто втайне хочет, чтоб моя девочка дошла до вершины. Только сказать ей этого я не вправе. Скажешь ты.
Сэт смотрел на старика и понимал, что пришёл сюда судить, а уходит, не смея этого делать, — потому что Дзёген оказался не тюремщиком, а таким же, как Гелла, как Чджа: человеком, который любит так, как умеет, в клетке, которую не он построил.
Лисса не приняла в штыки — она засмеялась, коротко, зло, и в смехе её было больше слёз, чем в любом плаче.
— Один шанс, — повторила она, когда Сэт пересказал ей разговор у воды, в сером предрассветном часу, который теперь мог оказаться одним из последних. — Дзёген верен себе. Он всю жизнь любит меня вот так — давая ровно один шанс и называя это милосердием. — Она отёрла глаза резко, сердито, будто слёзы были предательством. — Знаешь, что самое скверное? Он прав. Это правда милосердие по меркам клана. Другую наследницу за такое уже везли бы в долину под замком. А мне дают арену. Дают выйти и доказать. Это, по нашей крови, почти любовь.
— Ты дойдёшь до вершины? — спросил Сэт.
— Не знаю. — Она сказала это честно, и честность была страшнее похвальбы. — Сетка большая, Миккон. Там старшие даны, там чужие кланы, там те, кого готовили к турниру годами, как готовили меня, только без бунта в голове. Я хороша. Я, может, лучшая из молодых скоростников. Но «лучшая из молодых» не значит «дойду до вершины». На вершине ждут мастера. — Она помолчала. — А ещё там ждёшь ты. И вот это — самое злое в замысле Дзёгена, он этого, может, и не задумывал, а вышло. Сетка одна. Рано или поздно, по баллам и жребию, она сведёт меня с тобой. И тогда мне придётся выбирать: дойти до вершины, переступив через тебя, — или уступить тебе и поехать в долину к Хидэо. — Голос её сорвался. — Он подарил мне выбор и тут же отравил его тобой. Случайно или нарочно — теперь не разберёшь.
Сэт смотрел на неё в сером свете и чувствовал, как в нём подымается то, что подымалось всегда в такие минуты, — старый, детдомовский инстинкт: убрать себя, отступить, сделать так, чтоб из-за него ей не пришлось выбирать. Проиграть ей нарочно, если их сведут, уступить, уйти в тень, как он уходил всю жизнь, потому что в тени никому не делаешь больно.
И он почти сказал это — «я тебе уступлю, если нас сведут», — но вовремя вспомнил её же слова, сказанные на этом самом круге: решать, чего я стою и чем рискую, будешь не ты. Не забирай у меня выбор.
— Я не уступлю тебе, — сказал он вместо этого, тихо, и сам удивился, как трудно дались эти слова и как правильно они легли. — Если нас сведёт сетка — я буду драться с тобой всерьёз. Не из гордости. Из уважения. Ты сказала однажды: не жалей меня в бою, иначе уйду. Так вот и я тебе говорю то же. Не хочу, чтоб ты дошла до вершины потому, что я тебе поддался. Хочу, чтоб ты дошла потому, что ты лучше. А если лучше окажусь я — значит, так тому и быть, и пусть Дзёген видит, что и тогда ты выходила биться сама, а не сокровищем напоказ. — Он перевёл дух. — Я не поступлюсь собой, Лисса. Хватит. Я всю жизнь поступался. Из-за этого и был никем. Я останусь. И на арене останусь. Даже против тебя.