Первый вечер он выиграл. О том, сколько таких вечеров впереди, он себе думать запретил.
Зов пришёл позже, во втором часу, когда светильник дожил до дежурной синевы.
Сначала Сэт принял его за тягу из щели — тёплое течение в груди, слева, знакомое до тошноты, — и привычно встал к нему спиной. Течение не унялось. Он прислушался как следует, всем зрением, которым читал чужие русла через зал, и понял, что ошибся стороной. Тянуло не изнутри. Сквозь стену и камень северного крыла, через половину спящей Академии — с юго-запада, где среди складов и мастерских стояла захламлённая каморка с одним окном.
Книга звала. Так она звала его в ночь после финала, когда лежала ещё на расстоянии руки, — и Сэт тогда думал, что выдержал трудное. Теперь то самое слабое тёплое течение, которое он долгое время приучал себя не замечать сквозь доски под койкой, шло издалека — и доходило таким же. Не тише. Не глуше. Половина Академии лежала между ними — каменная, спящая, со всеми своими стенами и перекрытиями, но всё равно зову не помешала.
Он сел на койке и заставил себя додумать до последнего вывода, потому что недодуманное страшнее.
Пока книга лежала под койкой, её тепло можно было считать свойством вещи. Вещь греет рядом. Унеси её — и тепло кончится. Он унёс. Сам, из рук в руки, наутро после финала, со словами, которыми до сих пор гордился. Тепло не кончилось. Выходит, оно никогда не шло от вещи. Оно шло по тому, что натянуто между ним и книгой, и стены этому не помеха, потому что натянуто не через стены. На другом слое. Он мог отдать её хоть за море. Носить её всё равно продолжал бы он.
Он поискал, что с этим можно сделать, потому что делать что-то было легче, чем слушать. Вариантов набралось немного. Попросить Синкая увезти книгу — куда? За перевал, за море: если половина Академии ничего не значит, то и море будет значить столько же. Сказать старику правду — какую? Что вещь, которую Сэт сам вернул ему в руки, дозывается до него через камень? Синкай выслушает, кивнёт и спросит одно: хочешь ли ты, чтобы она замолчала. Честного ответа на этот вопрос у Сэта не было, и это открытие он тоже положил к остальным, лицом вниз.
Сэт лёг и стал смотреть в потолок, потому что глаза требовалось куда-то деть.
Доски над койкой были старые, в разводах от давно чинёной кровли, и разводы эти он знал наизусть, как знают трещины на своей миске. В эту ночь они складывались. Взгляд сам вёл по ним линию — от сучка над изголовьем, по дуге, внутрь, к тёмному пятну посередине, — и линия выходила спиралью. Той, с тёмного переплёта. Сужающейся к сердцевине, куда всё стекает. Он моргнул, разложил разводы обратно в разводы и отвернулся к стене. У стены стоял серый рулон малого доспеха, и дежурная синева лежала на его торце, где чешуя набрана кольцо в кольцо. Кольца сходились к оси. Сэт смотрел на них один длинный вдох, потом накрыл светильник ладонью, и конструкт послушно погас.
В темноте спирали хотя бы не было видно. Тепло с юго-запада темнота не брала.
Он перебрал якорь — весь список, дважды, по порядку и вразбивку. Список держал. Тепло с ним не спорило, не подтачивало, не торговалось. Оно просто было рядом, терпеливое, как вода у плотины, которой некуда спешить.
Под утро он всё же уснул, без снов — без таких, что остаются. Проснулся от боли в правой кисти. Пальцы были согнуты и затекли, как затекают под долгой ношей, и держали воздух — бережно, по размеру, обхватом под корешок. Он разогнул их левой рукой, по одному, растёр кисть и долго сидел, глядя на свою ладонь, набитую за год желобами и контурами до мозолей. Ладонь была его. Всю ночь она держала книгу, которой в комнате нет.
Утром Сэки прошёл вдоль детского угла, посмотрел, как идёт первая проводка, и не с стал никак комментировать его вчерашний бой.
— Норма прежняя, — сказал он. — Проигрыш по очкам не увечье, послаблений не даёт. И вот что ты унёс с круга сверх счёта: память Сэндо. Он тебя теперь считает, а такие считают до конца. Весит это больше выигрыша. И вернётся не сейчас и не деньгами — вернётся человеком, в самый неудобный твой день. — Он уже поворачивался прочь, договаривая через плечо. — К вечеру двадцать чистых из двадцати. Считать будет счётчица из нижних, я подписал ей дневной пропуск. Она попросила по форме, с обоснованием на два листа. Первый раз за двенадцать наборов вижу, чтоб на чужую работу просились смотреть по форме.
Судзу выправила пропуск. Судзу с планшетом будет сидеть тут весь день и смотреть. Вчера это было бы просто хорошо — свой человек в чужом камне. Сегодня между вчера и сегодня лежала ночь и ладонь, сведённая вокруг пустоты, и Сэт поймал себя на том, что прикидывает, чего её планшет не увидит.
Прикинул. Устыдился так, что заныли скулы: прятаться он собрался от человека, который таскает наверх Луковы пироги и просит пропуск на два листа. Повёл проводку заново, злее, чем следовало, и наплыв на сгибе тут же его наказал.
Чужое тем временем крепло, и книга ему была уже не нужна.
Началось с малого, до общего сбора. Оки взгромоздил свои накладки на край площадки, стал затягивать ремешок зубами, потому что руки были заняты, и уронил верхнюю. Рука Сэта взяла её у самого пола.
Взяла — не поймала. Поймать он бы успел и сам, на этом стояло всё его ремесло. Тут было другое: короткое взрослое движение, экономное, без замаха, каким берут не глядя те, кто брал тысячи раз, и в конце запястье довернулось само, слегка, точным довеском человека, привыкшего, что пойманное может резать.
— Ух ты, — сказал Оки с чистым восторгом. — Как это ты её? Я даже моргнуть не успел. Научишь?
— Нет.
— Жалко. — Оки забрал накладку и принялся загибать пальцы. — Это уже четвёртое, чему ты не научишь. Удар с той аттестации — раз. Как видишь сквозь — два. Как стоишь у порога — три. Теперь хват. Я всё записываю, между прочим. Вырасту — спрошу разом, оптом дешевле, так на рынке говорят.
— Спросишь. Ремешок зубами не тяни, зубы тебе ещё пригодятся жевать.
— Я тебя вчера переписал, — сообщил Оки с достоинством. — У меня два столбца: «выиграл» и «стоял». Ты в столбце «стоял». Он длиннее, и почерк там лучше.
Когда Оки убежал, Сэт присел, положил накладку на край площадки и столкнул её сам, нарочно. Рука взяла обычно — своя рука, чуть медленная, ученическая. Он столкнул ещё раз. То же. Хват приходил только тогда, когда Сэт не успевал подумать.
Когда за него успевал подумать кто-то другой.
На разминке встала за плечом Кая — со своей связкой, спиной к нему, как всегда теперь работала.
— Сколько у тебя вчера вышло из двадца…
— Восемь.
Кая довела фьёр до дальнего края жёлоба, сняла его аккуратно, как снимают нитку с иглы, и обернулась. Смотрела она долго, устало, тенями под глазами вперёд.
— Я не договорила. Я могла спрашивать про что угодно. Про сон. Про круг. Ты ответил раньше конца вопроса.
— Угадал.
— Угадал. — Она кивнула так, как кивают цифре, которая не сходится. — В угадывание я не верю, Миккон. Верю в то, что человек слышит вопрос до вопроса, когда внутри него слишком много разговаривали. У меня такое было в мой худший год. — Она уже отворачивалась к своему жёлобу и добавила тихо, в камень: — Токей даёт травы от бессонницы, если попросить. Не бери. С них спится, но слышно хуже. А тебе сейчас надо слышать всё. Особенно то, что слышать не хочется. Оно самое важное и уходит первым.
В полдень была его очередь ставить младшим руки, и мальчишка со сбитыми костяшками, из новеньких, спросил, почему у него фьёр рвётся на сгибе.
— Покажи, — сказал Сэт, взял его запястье, повёл — и услышал собственный ответ раньше собственной мысли: — Не гони. Дай ему лечь. Фьёр сам знает, куда течь, твоё дело — не мешать.
Слова были правильные. Слова были здешние — Каины, Сэкины, всего детского угла. Голос, которым они сказались, — ровный, глубокий, поставленный учительский голос, какому учат столетия, а не годы, — Сэт услышал со стороны, как чужой. Мальчишка глядел на него снизу с восторгом, с каким глядят на мастеров.