Выбрать главу

Назавтра она сама повела его к кромке — днём, в час, когда нижние залы стояли пустыми, а серый песок площадок ещё держал ночную стылость. До выступа, где набережная ломалась углом и вода подступала к бетону вплотную, Юки довела его молча. На пустом берегу её было видно не больше, чем в толпе: она умела быть рядом так, словно её здесь давно посчитали и забыли. У самой воды она присела на пятки.

— Говори.

Он говорил, не отводя глаз от воды. Как в первую ночь дрожь показалась сама — он её не искал. Как ходил потом сюда по расписанию, час в час, со столбиком в голове. Как учился смотреть мимо, будто на слабую звезду. Как привёл Оки — и граница при нём простояла камнем до утра. И как Эйро выдал ему сто одиннадцать человек за сто лет: всем прописали отдых, и после отдыха ни один не пришёл снова.

Юки не шевелилась. Лицо её работало, как обычно, на удержание пустоты, одна только «усталость зрения» тронула это лицо — коротко, углом губ — и тут же отпустила.

— Правильно рассказываешь, — сказала она. — Там, где мало кто смотрит, у вещей нет краёв. Мне это было известно до всяких слов. — Пальцы её нашли на песке обкатанный камешек и, подержав, опустили обратно — гранью в ту же лунку, из которой взяли. — Прямого взгляда она не терпит. Упрёшься — уйдёт и будет ждать, пока устанешь. Боль такая же. У боли я и училась.

— И давно у тебя это?

— Сколько себя помню. — Ровно, как отвечают на перекличке. — Сперва была уверена, что это общее. Как дыхание: есть у каждого, обсуждать нечего. Оказалось, дышу одна. Тогда я закрыла рот. Молчаливых бьют реже.

— Били — за это?

— И за это. Скажи вслух, что у амбара к ночи пропадает задняя стена, — будешь врунья. Обойди амбар стороной — будешь строптивая. Что так, что эдак — хворостина. — Об этом она говорила, как говорят о чужой деревне, далёкой и давно оставленной. — У нас доживал старик. Такой старый, что слушать его перестали. Он говорил: таких раньше берегли — мерцающие ближе к тому, чего не видят остальные. Мне после этих его слов прибавляли. Получалась из меня порченая, которая ещё и о себе понимает.

— Так зачем ты смотрела? — спросил Сэт. — Раз за это хворостина.

Юки помолчала — ровно столько, сколько заняло бы взвесить ответ на ладони, и ни мгновением дольше.

— А зачем смотрят вообще? Глаза открыты — вот и смотришь. Это было при мне всегда, как рост или имя. Занятие из этого вышло не сразу. — Она чуть наклонила голову. — Потом придумала себе службу. Решила: раз вижу, где у вещей края сходят, буду их досматривать. Сарай, мостки, старую иву у запруды. Обходила и досматривала. Никому не говорила — служба и служба.

— Помогало?

— Иве — не знаю. Мне — да. — Она посмотрела на воду. — Когда у тебя есть служба, ты уже не порченая. Ты сторож.

Сэт смотрел на воду. Вода шла ровно, черта стояла как врисованная: день, полный купол, всё на месте.

— Я после срыва мерцаю по краям, — сказал он. — Ты первая это назвала. Выходит, я теперь вижу то же, что ты?

— Нет. — Юки ответила сразу, без обиды и без утешения, простым установлением факта. — Ты видишь кромку. Смотришь на неё снаружи, как на зверя в яме. А я из неё. Мне ходить никуда не надо. — Она подняла руку и посмотрела на собственные пальцы против света. — Я свой край ношу с собой. Иногда его больше, иногда меньше. В плохой день я не сразу пойму, моя это рука или уже нет. Тогда я смотрю на неё, пока она снова не моя. Делаю её твёрже. Ты дал этому второе слово: гуще.

Сэт хотел ответить — и не нашёл ничего, что не было бы жалостью, а жалости она не взяла бы. Поэтому он спросил о деле:

— При Оки зыбь не выходит совсем, хотя Оки не видит. А если смотреть будут двое видящих?

— Гуще, — сказала Юки. — Я пробовала с птицами. Птицы не считаются: взгляд короткий, не удержат.

— А как ты проверяла — с птицами?

— Крошками. Сыпала у мостков, где рябило. Птицы садятся, клюют, посматривают. Пока клюют — рябь тише. Улетят — снова. — Юки пожала плечами. — Только птице всё равно, куда смотреть, ей бы крошку. Лёгкий взгляд, не давит. — Она смерила Сэта взглядом от подбородка до подошв, серьёзно, как меряют жердь под навес. — Ты, наверное, сойдёшь.

— Сегодня ночью?

— Ночью она смелее. Приходи, когда купол уснёт. И не ешь тяжёлого: сытый глаз ленив.

Последнее она произнесла тоном лекарского предписания, и Сэт так и не понял, была ли это шутка. С Юки никогда нельзя было понять наверняка — и, может быть, ровно поэтому с ней было легко.

* * *

Ночь выдалась подходящая: Зеркало шло на исходе разворота, свет лежал ровный, неживой, и купол под ним стоял отчётливый до последней скобы — таким отчётливым бывает только очень пустой дом или очень полный. Теперь — полный: по ярусам спали тысячи вернувшихся, и мир стоял тугим, как довязанное полотно.

Они встали в пяти шагах друг от друга, не сговариваясь — так, чтобы не касаться даже краем одежды.

— Смотри мимо, — сказала Юки. — Скажу когда.

Зыбь вышла не сразу и неохотно: при двух видящих ей, похоже, было тесно. Сначала — знакомая дрожь на рубеже света и тени, тонкая, в волос, потом дрожь окрепла, черта поплыла, и Юки сказала:

— Отвернись.

Сэт отвёл и глаза, и то, другое зрение тоже. Постоял, слушая звук обмелевшего плёса о бетон и собственное дыхание.

— Смотри.

Он посмотрел — и увидел работу. Иного слова не подобралось: под двумя взглядами граница стягивалась, как стягивается расплетённый шнур, дрожь опадала волосок за волоском, и черта между водой и бетоном прорисовывалась заново — твёрже, чем стояла днём, будто её проводили дважды. Юки выдохнула — длинно, по-рабочему.

— Теперь ты держи, — сказала она. — Я отпущу.

— Как понять, что держу?

— Никак. Держи, и всё. Это не усилие. Это присутствие.

Он держал — и черта стояла. Юки вернулась взглядом — и черта сделалась ещё на волос твёрже.

— Видал, — сказала она. Это опять не было вопросом. — Вдвоём гуще. Втроём, наверное, ещё. Только где взять третьего.

— Лисса? — предположил Сэт.

— Проверим. — Юки не стала загадывать. — Зрячих я не пробовала. Ты был первый.

Они простояли у воды, пока Зеркало не ушло из разворота, — менялись: один держал, другой отпускал, потом наоборот, — и зыбь послушно то выступала, то опадала совсем, и в этой послушности было что-то от дрессировки и что-то от разговора. Столбик наблюдений тем временем перерастал в столбик вопросов. Отчего при невидящем Оки она прячется, а под тысячами невидящих спящих — ходит? Выходит, смотреть и просто быть в куполе — разное? Докуда она достаёт? И что стоит по ту её сторону — если у неё есть та сторона?

Спящий в глубине души не отозвался на всё это ни разу.

Сэт проверял нарочно — прислушивался в самые густые минуты, когда дрожь расходилась широко и внятно. Молчание. Ни голоса, ни того сытого внимания, которое он выучился узнавать спиной. Зыбь наследство не занимала — как не занимает кошку чертёж дома, в котором она живёт. Вывод сложился сам, без усилия, и Сэт отвёл ему место среди самого надёжного, что о себе знал: у нового зрения один хозяин. Оно поднялось из развалин той ночи, окрепло на его боли и отзывается ему одному. Среди всего, что теперь приходилось делить на своё и осевшее, эта вещь в дележе не участвовала.

— Не зарастёт, — сказала Юки на обратном пути — вдруг, посреди молчания, точно они и не прерывали разговора. — Ты и не жди. Это теперь орган, как ухо. Ухо не закроешь — разве что заткнуть, да и то слышно.

— А я и не надеюсь. — Сэт дал словам отстояться и добавил главное: — И затыкать не стану.

Юки остановилась посреди шага. Взгляд её впервые за ночь пришёлся ему прямо в глаза, и по лицу, выученному ничего не выдавать, прошла медленная перестройка — такая идёт по воде, когда меняется ветер.

— Значит, ты у меня первый такой, — сказала она. — Остальные все просились назад.

— А у меня того «назад» нет, — сказал Сэт. — Это зрение встало из худшей моей ночи. Захлопни я его — выйдет, что ночь была зря и выросшее из неё зря. — Слова толпились длинные. Правда помещалась в одно. — Моё.