Думать вдвоём начали наутро, а к завтраку думали уже вшестером: Лисса по дороге в столовую сказала три слова Токею, Токей сказал два слова Судзу, а Лук не сказал никому ничего, просто пошёл следом и сел ближе всех.
Разбирались за общим столом, при полном свете, сдвинув миски к дальнему краю. Сэт положил правую руку ладонью вверх, и рука эта, лежавшая между кружкой и раскрытой тетрадью Оки, выглядела до обидного обыкновенной.
— Рассказывай своими словами, — велел Токей. — Я потом прокомментирую.
Сэт рассказал: шов, тёмная нить ровно посередине, фьёр идёт в обход, капля шов не берёт. Про то, как край нити поплыл, он рассказал тоже, заученно коротко, потому что за ночь выучил эти три фразы наизусть и знал, что своими словами собьётся.
— Какой длины? — спросила Судзу.
— От локтя до середины предплечья примерно.
— Примерно я не заношу.
— Тогда померю и скажу точно.
— Померь сегодня.
Токей слушал, держа его запястье, и всё это время смотрел не на руку, а в стену за плечом Сэта остекленевшим взглядом, будто считал в уме что-то длинное.
— Юки. Ты видишь человека изнутри?
— Я вижу края. — Юки подняла голову от миски. — Внутри смотреть не умею.
— А со стороны что видишь?
Юки посмотрела на Сэта тем долгим взглядом, каким досматривала воду у кромки.
— Края у него на месте, — сказала она наконец. — Только он, когда думает про эту руку, дышит, как дышат у кромки. Коротко и резко.
— Это в тревогу или в наблюдение? — Судзу держала палец над чистой строкой.
— В наблюдение. Про тревогу я предупреждаю отдельно, вы знаете.
Токей отпустил запястье, помолчал ещё немного и заговорил, повернувшись наконец к Сэту.
— Скажу без обёртки, вы меня знаете. Зарастать она не собирается. Сверху всё в порядке: швы стоят, русло берёт полную меру, к работе претензий нет, хоть завтра на песок. А под швом она живёт своим ходом. Дышит. Ритм у неё не твой, я сверял дважды.
— Насколько это плохо? — спросил Сэт.
— Это не плохо. Это по-другому. — Токей выдержал его взгляд спокойно. — Такое я видел один раз, в лазарете. Доживает там при кухне старик из мастеровых, ему в ученические годы разорвало унд, и края не сошлись ни тогда, ни за шестьдесят лет после.
— Он живой?
— Живее многих. Ходит, ест, ворчит на поварих. — Токей потянулся за кружкой. — Я его спросил, каково с этим жить. Он ответил, как про погоду: у всякого тела найдётся шов, который до гладкого не зарастёт, и знать надо одно — в какую сторону он открыт.
— А в какую сторону мой?
— Внутрь. Пока внутрь. Наружу ничего не идёт, наружное я бы почувствовал. — Токей поставил кружку. — Осматривать буду через вечер, а не раз в седмицу, как обещал. И приговором это не считай, считай новым распорядком. Распорядки я меняю по ходу дела, у меня их на тебя одного полдюжины.
— Значит, просто живём с новыми вводными, — сказала Лисса, и по голосу её стало понятно, что вопрос она считает закрытым. — Покажи мне место.
Он показал. Лисса положила ладонь поперёк предплечья, поверх нити, и подержала так, ничего не говоря.
— Чувствуешь? — с интересом спросил Оки.
— Ничего я не чувствую, я не лекарь. — Лисса убрала руку. — Я запоминаю, где у него теперь тонко. Чтобы туда не бить и туда никого не допускать.
— Название нужно, — объявил Оки, занеся руку над тетрадью. — В графу.
— Пиши «седьмой шов», — сказала Судзу. — И без красивого. Красивое название через год начнут принимать за диагноз.
— Всё? — спросил Лук, у которого каша стыла с самого начала.
— Всё, — сказал Токей.
— Тогда я ем.
Стол вернулся к завтраку. Сэт посидел ещё немного над собственной рукой, лежавшей между кружкой и тетрадью, и рука эта, за ночь напугавшая его до сухости во рту, теперь была просто рукой — рукой, про которую договорились шестеро.
Лето наступило в куполе по календарю: Зеркало перевели на длинный летний ход, расписания переписали набело, половину учебных колец закрыли до осени, и с эстакады день за днём пошли гостевые борта.
Разъезд держался порядка старше всех, кто его помнил: клановые тянулись к трапам с дорожными сумками, коридоры пустели и делались гулкими, и купол опять, как каждое лето, тихо пересчитывал, кому есть куда ехать. За столом F7 никто не спросил, кто куда, потому что спрашивать было не о чем: оставались все.
Лето стол разметил в первый же вечер, и разметка заняла меньше времени, чем ужин.
— Слаживание, — объявила Судзу, выкладывая планшет. — Сэки велел, правила позволяют, я расписала. Три утра в седмицу, звеном. Полоса или любая задача. Возражения есть?
— Есть. — Лук поднял ложку. — Требую внести в расписание безделье. Официально, чтобы на меня никто не смотрел вот так, как ты сейчас смотришь.
— «Дни восстановления по назначению лекаря», — не моргнув, произнесла Судзу и занесла. — Два в седмицу. Токей, назначай.
— Назначаю, — сказал Токей.
— Ты страшный человек, — с уважением сказал Лук.
— Я просто знаю, каким словом что записать. Дальше. Токея лазарет забирает на летние смены, подстраиваемся под него. Утра у кромки остаются Юки, это не обсуждается. Оки объявил лето сплошной описью и с рассвета что-то мерит в вестибюле вдвоём с Эйро.
— Эйро согласился? — не поверил Лук.
— Эйро сказал, что нагрузка у него меняется, — сообщил Оки с достоинством. — Это у него означает «да».
— А я? — спросила Лисса.
— А ты бегаешь. Ты и так бегаешь каждое утро, я всего лишь вношу это в лист, чтобы оно было законным.
Так у лета появился распорядок, и держался он, как всё сделанное Судзу, не строгостью, а удобством: в нём было удобно жить.
Весть из долины пришла на пятый день лета обычной почтой, без всякого гонца, и конверт был казённый, серый, без канта: своих цветов долина на Лиссу больше не тратила.
Она прочла у окна, стоя, дважды, потом сложила лист по сгибам и сказала столу тем голосом, каким докладывают чужие новости:
— Суд кончился. При закрытых дверях, как и обещали. Дзёгена вывели из круга старших: «за поручительство, обернувшееся ущербом чести». Назначение ему тоже подобрали — смотритель дальних перевалов. Один, с одним слугой, бессрочно.
— Это ссылка? — спросил Лук.
— У нас это зовут почётным назначением. Почёта там ровно столько, чтобы крыша не текла. Одним словом — перевалы.
— Он старый, — тихо сказал Токей. — Перевалы — это высота и холод. Лекарь при нём будет?
— Слуга обучен. — Лисса разгладила конверт ладонью, и жест вышел слишком ровным. — Долина своих стариков не убивает, Токей. Долина их убирает. Это хуже.
— Писать ему можно? — спросила Судзу.
— Дважды в год, через канцелярию круга, с прочтением. — Лисса достала из-за пазухи второй лист, сложенный вчетверо по строгим долинным сгибам: руки помнили выучку. — Уже написала. Три слова. Больше через их прочтение не пронести, а эти пройдут, придраться не к чему.
Какие это были слова, она не сказала, и никто за столом не спросил.
Вечером Сэт нашёл её на лестнице, на их ступенях. Она сидела, глядя в стену, и губы у неё беззвучно ходили по кругу. Сэт сел рядом и молчал, пока губы не остановились.
— Он мне тогда сказал: держись выбранных крепче крови, — проговорила она в стену. — Я держусь. А его крови держаться теперь не за что, круг вычеркнул, перевалы примут. Свободная я, Сэт. Свободнее в этом куполе нет никого.
Усмешка у неё вышла кривая и не удержалась на лице дольше вдоха.
— Только свободу мою добывала не я. Её добыл старик, которого за это увозят в горы.
Сэт знал это, целый год с этим прожил, и утешать не стал, утешение значило бы здесь меньше молчания. Он сделал то, чему выучился за зиму, то есть просто остался сидеть рядом, плечом к плечу, и через сколько-то вдохов плечо у неё перестало быть каменным.
— Он всегда считал наперёд, — сказала она уже другим голосом, рабочим. — Значит, и перевалы посчитал заранее, и всё равно поручился. Теперь мне остаётся одно.
Она поднялась со ступени одним движением, по-долинному, не помогая себе руками.