Фогелю хлопали дружно и самозабвенно. Чувствовалось, своей проникновенной речью он задел за живое собравшуюся публику.
Председательствующий предоставил слово новоиспеченному бургомистру. На трибуну взошел высокий костлявый человек с красным лицом и быстрым взглядом. Он положил на край трибуны большие, тяжелые, как кувалды, руки и заявил:
— Ваше доверие меня обязывает отстаивать интересы народа и защищать наше прошлое от поругания. Мы против наглой клеветы о единоличной вине немцев, и наша партия будет решительно бороться против всеобщего охаивания «третьего рейха».
Внутренняя политика Адольфа Гитлера была хороша до 1938 года. Он разорвал цепи Версальского договора. В тот период крестьяне были довольны, сегодня же у них создается впечатление, что ими пожертвовали. Мы хотим снова обрести хорошие стороны политики «третьего рейха». Вот что мы думаем в партии. Это вовсе не значит, что мы нацисты. Среди нас не больше нацистов, чем в других партиях. Здесь, в Рейхертсхаузене, наша политика принесла свои плоды. Но мы хотим большего, ее нужно распространить на всю Германию!
Последние слова Шефтльмайера потонули в приветственных возгласах…
Адольф Хофман, кряжистый мясник с квадратным лицом, изрытым глубокими морщинами, с выцветшими глазами и белесыми бровями, с шумом ввалился в свой дом. От него изрядно разило спиртным, настроение было приподнятое. Он с порога загремел грубым, громким голосом:
— Ну, Марта, наконец-то и мы дождались своего часа. Пауль Шефтльмайер избран бургомистром нашего городка. Это прекрасное событие, не так ли, Марта?
— Да, да, Адольф. Это прекрасное событие, — соглашается его жена Марта Хофман, вечно улыбающаяся старушка с трясущейся головой.
Весной прошлого года она узнала о гибели единственного сына, уехавшего в Америку. Чужое письмо коротко сообщало, что Карл-Хайнц Хофман, 22 лет, погиб во Вьетнаме. С тех пор Марта все время улыбается и трясет поседевшей головой.
Адольф Хофман подошел к большому семейному сундуку, где хранятся старые вещи, ставшие реликвиями. Он открыл тяжелую крышку и стал осторожно вынимать оттуда слежавшиеся платья Марты.
— В этом платье ты была в день нашего национального позора. Ты помнишь девятое мая 1945 года? — Опрашивает жену старый Хофман, не поворачивая головы.
— Да, да, Адольф, это прекрасное событие. — Марта трясет головой и мечтательно улыбается.
— Тьфу ты, старая дура, совсем рехнулась! — раздраженно бурчит Хофман. — Это был наш позор, Марта, трагедия всех немцев. А вот платье, которое так и осталось новым. Ты его сшила для встречи со мной в Москве. Ты помнишь, я писал тебе в августе 1941 года: «До встречи в русской столице осталось совсем немного, и мы промаршируем по ее улицам!» Ты помнишь, Марта?
— Да, да, Адольф, это был наш позор, трагедия всех немцев!
— Что ты заладила одно и то же — позор, трагедия! Это были прекрасные времена, лето 1941 года, когда наши танки шли по бесконечному морю русской пшеницы. — Хофман переводит дух и достает из сундука следующий сверток. — А это платье ты носила в дни национального траура по нашим солдатам под Сталинградом.
— Да, да, Адольф, это были прекрасные времена, — встряхивает седыми буклями Марта.
— О мой бог, наградил ты меня под старость этой спятившей бабой, — глаза Хофмана наливаются кровью. — Я говорю тебе немецким языком: прекрасные времена были летом 1941 года, а потом пришли трагедия и наш позор.
Хофман смотрит на дно сундука, и на его квадратное лицо выползает довольная гримаса:
— А, вот оно, это платье. Я прислал тебе его из Парижа летом 1940 года. Париж, Париж… Славно мы там погуляли.
— Да, да, Адольф, а потом пришли трагедия и наш позор, — шепчет Марта.
Хофман уже не слушает ее; он держит в каждой руке по платью и со вздохом приговаривает:
— Все как сейчас помню. Вот это из Парижа, а это — из лавки венского еврея на Мария-Хильфер-штрассе. Крепко мы его тогда потрясли…
— Да, да, Адольф, а потом пришли трагедия и наш позор.
На лице у Марты блуждает улыбка, глаза слезятся…
Старый Хофман не слушает ее. Бережно достает он со дна сундука портрет в тяжелой раме и тряпкой осторожно вытирает с него пыль. Он ставит портрет на крышку сундука и, откинув голову, пристально всматривается в знакомые черты.
— Фюрер, мой фюрер, — приговаривает он и преданными глазами смотрит на своего тезку.