«Иные столь малосильны в своем языке, что все с чужестранного от слова до слова переводят и в речах и в письмах», — замечал в своих записках мемуарист XVIII века Семен Порошин.
В своем письме к Татищеву от 5 мая 1750 года Рычков словно бы оправдывался: «Что я в письмах и сочинениях моих иностранные иногда слова включаю, сие не от чего иного происходит, как от недовольного знания наших, свойственно к тем делам надлежащих терминов…»
В послепетровское время в утвердившихся в общественной жизни новых порядках в экономике, в управлении хозяйством, иностранные слова требовались на каждом шагу. Ими легче было выражать новые понятия. В служебных бумагах господствовал особый деловой стиль, напоминавший подстрочные переводы с европейских языков. Отдавая дань литературной моде, к ним часто прибегали даже известные мемуаристы XVIII века Василий Нащокин, Семен Порошин, Михаил Данилов. Но и многие страницы, написанные ими по-русски, загромождали тяжелые, удаленные от языка народа, изысканные, нарочито витиеватые, напыщенные фразы и риторические украшения с употреблением таких старинных слов, как «дондежь», «наипаче», «понеже»…
Выступая против гибельной порчи родного языка, Ломоносов и Сумароков делали первые, хотя и не всегда верные, шаги в развитии русского поэтического и прозаического языка. О Ломоносове, законодателе норм нового литературного языка, Пушкин, например, отзывался по-разному. «Слог его ровный, цветущий и живописный, заемлет главное достоинство от глубокого знания книжного славянского языка и от счастливого слияния оного с языком простонародным», — так оценивал он ломоносовскую поэзию. О прозе же его отзывался иначе: «Однообразные и стеснительные формы, в кои он отливал свои мысли, дают его прозе ход утомительный и тяжелый».
Языковая эклектика не могла в те времена миновать и Рычкова, который, кстати напомнить, был более историк и географ, нежели филолог. Похвально и то, что во всех своих трудах он опирался на живой народный говор, чутко вслушивался в него и, зачастую предоставляя слово крестьянам и заводским служителям, старался бережно передать их рассказы. На письма профессора Миллера, написанные по-немецки, он всегда отвечал только на русском языке. «На сим, яко природном языке, свободнее писать», — пояснял он.
Подобно Ломоносову, Рычков вопреки модному поветрию века писать научные труды исключительно на иноземных языках все свои сочинения создавал и публиковал на родном языке. На предложения зарубежных научных обществ и издателей передавать им историко-географические сведения о России, что, кстати сказать, некоторыми российскими академиками исполнялось, Рычков отвечал твердым отказом: «Мое почтение усугубляется всегда к тем, кои к Отечеству моему усердствуют».
Упрекая Рычкова в том, что он небрежно и неуклюже, в ущерб качеству собственных же сочинений, пользовался первоисточниками, Г. Блок, видимо, не читал весьма интересное заявление Рычкова по этому поводу. В книге «Введение к Астраханской топографии», где использована «Скифская история» Лылова, Рычков писал: «Признаюсь, что по неисправности письма, весьма не мало имел я затруднения, сделать его, сколько можно, поисправнее и понятнее: ибо во многих местах такие находятся в нем речи, что прямой смысл понять невозможно. Однако поправляя, наблюдал я везде, чтоб сохранить штиль тогдашнего времени, коим оное повествование писано; дабы большею переправкою, в достоверности его не навесть сумнительства».
Примечательно, что в бедственное время, в самые тревожные дни осады Оренбурга, не имея даже скудного пропитания и дров для согрева дома, Рычков, помимо «Летописи», создавал еще одно сочинение, назвав его так: «Описание восстания Стеньки Разина в Астрахани». На первый взгляд не совсем понятна эта его душевная потребность обратиться к теме грандиозного мятежа донского казачества именно в роковые дни, когда потомки разинцев — пугачевские повстанцы — могли в любой день и час ворваться в осажденный Оренбург.