Выбрать главу

Прийти к подножию, откуда можно начинать подъем…

Он имел в виду подножие Креста, но пусть будет и так.

Кроме прочего (кроме чего – ведь как именно он тянулся к подножию, Кирилл не раскрыл), слишком многое долго не давалось его разумению. Так, он долго не понимал, что значит искать правду Царства Божьего, то есть ему было понятно, что это значило для иудея I века н. э., чаявшего воцарения Мессии и восстановления Израиля, но он не понимал, как и какую правду следует искать ему, живущему в России XXI века; проще говоря, до какого-то момента не понимал главного – что есть Царство Божье и чего он ждет от прихода Царства.

Я не решилась подтолкнуть его дальше односложным вопросом, вовремя пресекла этот инерционный шажок, который вывел бы нас с Кириллом за черту нас. Кирилл, и так достигший пограничья, остановился, будучи, вероятно, убежден, что мне ничего объяснять не надо.

В первый после музея разговор я зачитала Кириллу песню рудокопа из «Генриха фон Офтердингена», после чего Кирилл попросил меня вернуться к первой строфе, точнее, к двум первым строчкам: «Лишь тот земли властитель, / Кто в глубь ее проник…» Он не прокомментировал их иначе, как длившимся не дольше полуминуты, но плотным, напруженным молчанием, понадобившимся, видимо, чтобы повторить их пару раз про себя, заучивая.

Я сказала, что Новалис называл штольни телескопами Земли, и как лавры выпускнику Фрейбергской горной академии от способного понимающе наслаждаться почти однокашника приняла чудо, умащенное однажды и навсегда впитавшимся благоговением. Чудесно сказано, оценил Кирилл, однако кто на кого смотрит в телескопы Земли: мы ли приближаем ее глубь или ее глубь приближает небо стволами наших штолен?

Да ведь это прямо один из афоризмов Новалиса! На гребне нашего тройственного единодушия я принялась рассказывать об авторе «Генриха…», но вскоре Кирилл, до того и после только перебивавший сказанное мною, давая этому отзвучать, но не прерывавший меня, сделал это единственный раз. Что такое, по моему мнению, голубой цветок?

Я бы сказала, что это универсум, все бытие, собранное в одной точке.

Произнеся это, я, хоть и по факту запоздало, не усомнилась в том, что читавший Соловьева Кирилл не только понимает, но, насколько это возможно вне капсулы пророческого откровения, представляет себе подобное.

В одной точке? Универсум?

Снова лишь задним числом я углядела то, через что перемахнул меня раж любомудрствования, – третий этап, третье «п»: понимать и представлять было бы даже кощунственно, не принимая. И тон, с которым были повторены мои слова, и упавшая между фразами звуковая тень, что-то вроде хмыканья, словно обличали во мне лгунью, попавшую на более компетентного знатока.

Для Новалиса – да. Он был во многом последователем Бёме…

Ну а для меня?

Спрашивая, Кирилл уже подводил меня вплотную к молчанию, нашему общему; оба мы не имели эзотерической оснастки, чтобы двигаться вперед, но Кирилл, увидевший это первым, первым и нашел брод.

Нет, он отнюдь не скептически относится к попытке изобразить бытие собранным в одной точке. Когда ему было лет пять-шесть, он по-своему понимал связь мнемонической фразы про охотника, который желает знать, где сидит фазан, и радуги. Ему представлялась картинка: зеленый дол, из леса с краю только что вышел охотник, перед ним во все небо полная радуга, и на ней, не венчая ее, скорее чуть сбоку от ее зенита, сидит фазан. Как выглядит фазан, Кирилл понятия не имел, зато знал, по иллюстрациям в книжках Бианки, тетеревов и глухарей, правда, путал их, поэтому на радуге у меня восседал тетерев-глухарь. Вся эта яркая олеография переливалась радостью охотника, в шапочке с пером, как из сказок братьев Гримм, наконец-то нашедшего, выйдя на опушку, своего желанного фазана-тетерева-глухаря. И Кириллу было очевидно, что стрелять фазана охотник не собирается.

Но и пусть бы с ним, с этим охотником, и с этим фазаном, и даже с этой радугой, если бы и позже, будучи старше, Кирилл изредка не спрашивал себя, где эта радуга, этот охотник и этот фазан.