— Как раз по этому поводу мы и спешили к вам, царь Иван Васильевич! Мы же не с пустыми руками! Нам людишки из дворни Оболенского донесли, что вот этот вот пёс проклятый в своём подвале эксперименты разные ставил и вот…
Петр Иванович выставил перед собой пузырёк с тёмной маслянистой жидкостью. Даже на расстоянии я унюхал тот самый гнусный запах, который густо висел в комнате.
Я повернулся к Ивану Фёдоровичу:
— Даю полминуты на объяснение!
— Да какое объяснение? Чего объясняться-то? Это же всё поклёп! Да, у меня есть в подвале лаборатория, но я там рецепты разные смешиваю, чтобы масла и духи делать! Хобби у меня такое! А вот этот пузырёк я впервые вижу! — замахал руками Иван Фёдорович.
— Хобби? — я усмехнулся, но смеха в глазах не было. — Масла и духи… А смерть, Иван Фёдорович, это у тебя тоже хобби?
Он отшатнулся, как от удара. Глаза его побежали по сторонам, ища спасения, но стены смыкались вокруг него, а взгляды присутствующих впивались в него, как кинжалы.
— Всё ложь! — голос его дрогнул, но тут же сорвался в крик. — Я любил её! Любил, как никто! Готов был жизнь отдать!
— Отдал бы свою, — холодно бросил я. — Но предпочёл её.
— Нет! — он вдруг рухнул на колени, и слёзы брызнули из глаз. — Клянусь, не я! Да, был у меня алкотелей… но не для этого! Я изучал его, чтобы… чтобы найти противоядие! Она сама велела! Боялась отравы, знала, что враги вокруг! Я только хотел защитить её!
Тишина повисла в палате, тяжёлая, как саван. Даже Шуйский и Романов замерли.
Я медленно подошёл к нему, глядя сверху вниз на эту трясущуюся фигуру.
— Любил, говоришь? — прошептал я. — Тогда почему, когда она задыхалась, ты стоял в стороне? Почему не крикнул, что знаешь яд? Почему не рвался помочь?
Он открыл рот, но слова застряли в горле.
— Взять его, — я отвёл взгляд. — Пусть попробует своё «хобби» в темнице. Может, там духи пахнут иначе.
Стражники рванулись вперёд, но он вдруг вскочил, вырвался и упал передо мной, обхватив мои сапоги.
— Иван! — захлёбывался он. — Она же мать твоя! Разве допустила бы, чтобы невинного… Вон, как невиновного Владимира, сына Андрея Старицкого, она же не убила. Держит его в монастыре, но в условиях почти царских. А ведь он невинный. И я тоже невинный! Я не убивал Елену! Не вели казнить невинного!
— Невинного? — я наклонился так, чтобы моё дыхание обожгло его лицо. — Тогда скажи мне… кто?
Его зрачки расширились. На мгновение мне показалось, что он вот-вот выдохнет имя. Но губы лишь дрогнули — и сжались.
Молчание было красноречивее всяких признаний.
— В темницу, — выпрямился я. — А там… посмотрим, как долго твоя терпелка продержится у мастеров допросов. И как сильно ты любил матушку…
Когда его волокли к двери, он вдруг дико захохотал:
— Любил! Чёрт возьми, любил! А ты… ты даже не знаешь, от кого у неё дети! И не знаешь — кто на самом деле мечтал о её смерти — кому она поперёк горла стояла! Ты же видишь их перед собой, они тебе улыбаются в лицо, а за спиной с Польшей целуются!
Дверь захлопнулась. Я взглянул на митрополита, который в немом страхе разевал рот. Посмотрел на лекаря, тот старательно отводил взгляд в сторону. После этого посмотрел на Елену Васильевну…
«От кого у неё дети… С Польшей целуются» Эти фразы заставила меня выпрямиться. Если они выкрикнуты не просто так, тогда…
На ум ещё пришли слова Владимира про Романова и Шуйского, а также про Бельского с ними. Эта троица…
Я дёрнулся к выходу, но где-то далеко услышал дикий вскрик и звук выстрела. Когда добежал до стоящей группы людей, то увидел, как над окровавленным Оболенским застыл с пистолетом князь Шуйский. Он дико взглянул на меня:
— Иван Васильевич! Овчина вырвался из наших рук и как сиганул! Если бы я не… Убёг бы проклятый! Как есть убёг!
Я замер, глядя на алую лужу, растекающуюся по дубовым половицам. Тело Овчины ещё дёргалось в предсмертных судорогах, пальцы судорожно царапали пол, будто и после смерти пытаясь уползти от правосудия.
— Как… сиганул? — медленно проговорил я, чувствуя, как холодная ярость сковывает мне горло. — Связанный? Со стражей в четыре человека?
Шуйский нервно облизнул губы. Его пальцы судорожно сжимали ещё дымящийся пистолет.
— Он… он как-то развязался, ваше величество! Ударил Данилу в живот, тот согнулся…
Я перевёл взгляд на Романова. Тот стоял бледный, одной рукой сжимая окровавленный бок, но в его глазах читалось нечто большее, чем просто боль — панический, животный страх.
Вот сейчас бы их всех положить рядом с Овчиной, рядком так, аккуратненько. Чтобы лежали, голубчики, да в расписной потолок пустыми зенками пялились. Да только положишь так если, то потом проблем не оберёшься.