— Верно. Здесь их корни. На новом месте они, глядишь, и не приживутся. Но и тут оставаться опасно. Неизвестно, что случится в следующий раз.
— Сказать по правде, люди нашей касты, по-моему, вели себя неправильно. Они занимались ростовщичеством. Арендатор приносил им плату за землю, а они ему даже воды напиться не давали, боялись посуду осквернить, разве что в ночной посудине воду подадут. Прикоснуться к нему, нечистому, не желали, чтобы не оскверниться! Вот и достукались.
— Нет, я не согласен. Разве маратхи других каст держат себя с махарами и мангами как с равными? Тоже ведь в своей посуде напиться не подадут — в ладони воду нальют. Слова им доброго не скажут — сплошь окрики да ругательства. Зачем тогда одних нас винить? Спору нет, не следовало поступать нам, как ты говорил. Но разве мы с тобой так поступаем? Разве мы боимся оскверниться? Питаемся в персидском ресторанчике. Не носим священный шнур, не заплетаем косицу на макушке…
— Зато наши предки так поступали. Вот гнев и прорвался.
— Это как волк говорит ягненку: «Твой отец замутил воду в моем ручье…» Кто просит их называть нас брахманами? Почему бы им не считать нас просто маратхами, как тех, кто исповедует христианство? Пусть возьмут с нас какие угодно деньги и объявят маратхами. Только и всего!
Ешванта разгорячился и повысил голос — пришлось напомнить ему об осторожности. Он оглянулся по сторонам и умолк. Чтобы не встретиться с полицейскими, которые могли бы пристать с расспросами, мы пошли не главной дорогой, а лабиринтом улочек и переулков и вышли к кварталу неприкасаемых возле самой речки. Отсюда начиналась дорога в мою деревню.
— Дальше не провожай. Тебе давно пора возвращаться, — решительно произнес я, остановившись.
— Зайди ко мне до отъезда в Пуну, — сказал Ешванта, пожимая мне руку. — А будет время — сам приду к тебе через пару дней. Хочу с твоей матерью повидаться, соскучился.
— Обязательно приходи. Я непременно увижусь с тобой, прежде чем ехать в Пуну.
— Ну ладно, пока.
Ешванта повернул обратно. Я разулся и перешел речку вброд. На том берегу умылся, прополоскал рот и двинулся в путь.
ЧОПДИ
Оставив позади Нандавади, я постепенно ускорял шаг, покуда не побежал по дороге трусцой. При этом я все время вертел головой, оглядываясь по сторонам. Встало солнце, позолотив колосья на полях. Повеял прохладный ветерок, напоенный нежными ароматами. Над посевами кружили стаи птиц. В деревеньках, видневшихся в отдалении, уже встали крестьяне. Но дорога по-прежнему была пуста: нигде ни лошади, ни повозки, запряженной волами. Я останавливался, чтобы перевести дух, и трусил дальше.
На бегу я вспоминал, как лет пять тому назад у отца случился тяжелый приступ астмы. Тогда я переживал такое же трудное и тревожное время. По два раза в день я гонял в Нандавади за лекарствами. Когда отцу становилось совсем худо, мне приходилось срочно бежать в Нандавади за лекарством с пустой склянкой в руке. При мысли о том, что отец может умереть, мои глаза наполнялись слезами. Пятнадцать дней подряд я мотался в Нандавади и обратно, всхлипывая и глотая слезы, испуганно озираясь по сторонам — я боялся волков, — задыхаясь и изнемогая от палящей жары.
Вдали показалась зеленая полоска деревьев и кустарника, окаймляющая мою деревню, и я постепенно перешел на шаг. Мое воображение не рисовало картин, которые я мог бы увидеть, подойдя к родному дому: по дороге от Шивагхата к Нандавади и в Нандавади я навидался достаточно. Картины пожарищ были мне слишком хорошо знакомы. Дорога свернула. Вот слева ручей, текущий возле деревни, вот заброшенный деревенский колодец, вот храм Хандобы — божества общины рамоши. Я вошел в деревню через ворота, укрывшиеся под сенью развесистого дерева. Еще немного — и я дома. Прямо за теми вон двумя хибарами должен стоять мой дом.
В этот момент показалась старая Саву Каранди — она брела мне навстречу. Саву тоже увидела меня, подошла, потрепала по щекам, сказала «Ала-бала», отгоняя злых духов. Со слезами на глазах она проговорила: «Пришел домой? Вот и хорошо. Твои живут у Патила» — и, ничего больше не добавив, закрыла лицо концом сари и пошла своей дорогой. Еще двадцать шагов — и я увидел наш дом. Сердце пронзила острая боль. Уцелели только стены, все остальное сгорело. Дерево ним посреди двора обуглилось. Голое, с торчащими обгорелыми сучьями, оно словно воздевало руки к небу. Веранда, внутренняя комната, кухня — все выгорело. Остались одни головешки да кучи пепла. Дом построил еще мой дед. Я в нем родился, вырос. И вот его сожгли дотла. Я постоял у порога, глядя на остатки моего отчего дома и не решаясь заглянуть внутрь. Потом свернул за угол и вдоль каменной стены направился к дому Патила. Никто не повстречался мне по пути. Впрочем, я ничего не замечал вокруг. Дойдя до дома Патила, стоявшего в самом конце улицы, я вошел в ворота.
Во дворе бродили куры, резвились щенки. На веранде я увидел мать. Она сидела спиной ко мне и что-то готовила, склонясь перед наспех оборудованным очагом. На ней было свежевыстиранное белое сари. Поодаль сидела жена Патила и чистила чеснок. Увидев меня, она воскликнула:
— Смотрите-ка, Шанкар пришел!
Мать обернулась. Увидев меня, поднялась на ноги. Я взбежал по ступенькам и припал к ее ногам. Мать погладила меня по лицу, похлопала по спине, взъерошила мне волосы. Прижав меня к себе, она стояла неподвижно и молча: из глаз у нее лились слезы. Жена Патила первая нарушила молчание:
— Хорошо, что ты пришел уже после этих беспорядков.
— Он у нас счастливый, — сказала мать тонким дрожащим голосом. — Ему не было суждено видеть дурное.
— Я был в Нандавади, — сообщил я, прислонив сумку к стене и усевшись на мешок с зерном.
— Как же, знаем. Ты, наверное, еще в пути был, когда сюда заявились эти люди и принялись преспокойно жечь дома.
— Кто это были — чужаки или здешние?
— Как тебе сказать, сынок? Все они были из Катпхала, родной деревни моего отца. Я всех их узнала. Когда они пришли к нам, я им и говорю: «Неужели вы все, все позабыли?! Вспомните, как мы дружили раньше». А один из них мне и отвечает: «Сестра, прошу тебя, выйди из дому. Мы пожгли дома других людей, как же можем оставить ваш?» — Мать собиралась продолжить, но жена Патила перебила ее:
— Что же вы встречаете его этими страшными историями? Он же только пришел, пускай чаю напьется, помоется.
— А где отец? — спросил я.
— В доме. Спит. Он неважно себя чувствует в последние дни, — ответила мать, снова садясь у очага.
Я вошел внутрь. В комнате было темно. Жена Патила хранила в ней зерно. У стены лежали сложенные в кучу мешки. В воздухе стоял запах сорго. Я ничего не мог рассмотреть, пока мои глаза не привыкли к темноте. Тогда я увидел отца, спящего на грубом шерстяном одеяле. Он спал на боку, подложив под голову руки. Казалось, его и без того худое тело стало еще тоньше. Я сел у него в ногах и спросил:
— Спишь, отец?
Отец поднял голову и посмотрел в мою сторону. Необычайно светлая кожа его лица, как мне показалось, потемнела. Глаза запали, а скулы стали выдаваться сильней. Он разительно изменился с тех пор, как я видел его в последний раз года два назад. До меня вдруг дошло, что отец очень сдал за это время, и сердце мое сжала грусть.
— Давно ты пришел? — спросил отец, садясь. Голос у него тоже изменился — звучал так, точно он говорил за стеной.
— Только что. Последние три-четыре дня меня не отпускали из Нандавади.
— Как твоя работа — все в порядке?
— Да.
Отец закрыл глаза и прислонился спиной к стене. Он замолчал. Выждав, я спросил:
— Ты неважно себя чувствуешь, отец?
— Ничего особенного, лихорадит немного. Теперь к этому надо привыкать. — Еще минута-другая прошла в молчании. Я провел рукой по ноге отца, от лодыжки к колену. Прикосновение к дряблой, старческой коже вызвало у меня невольную дрожь во всем теле.
— Когда в последний раз был в Бомбее?