Когда Татьяна Ильинична проходила мимо клуба, ей невольно думалось, выживут ли деревца, превратятся ли в большие толстостволые деревья или захиреют и погибнут. Сейчас они были тонкие, как свечки, а от листвы едва падало пятнышко тени. И все же Чугунковой было приятно смотреть на прутики топольков вокруг клуба, как приятно бывает смотреть на детей, стараясь угадать и представить, какие люди вырастут из этой детворы через столько-то лет.
С Жуковым Татьяна Ильинична не любила встречаться — был он для нее человеком непонятным, мудреным, каким-то вертким, даже разговаривать с ним она не знала о чем. Во время своих прогулок по Гремякину в клуб не заходила, тем более днем, без определенного дела. Копошился этот молодой человек, мельтешил иногда перед глазами, как бабочка вокруг лампы. Другое впечатление вызывала у старой гремякинской доярки Марина Звонцова. Девушка понравилась ей еще там, на пристани, хотя что-то и настораживало: наверно, та же нетерпеливость, поспешность, желание все сделать сразу, немедленно, какое свойственно вообще молодости…
Дверь в клуб была открыта, и слышалось, как там пытались подобрать на баяне мотив «Подмосковных вечеров». Получалось сбивчиво, неумело. Играл Илья Чудинов. Он сидел на сцене, склонясь над баяном, который держал на коленях. Нестройные звуки сразу оборвались, как только в зал вошла Чугункова. Парень сказал, будто оправдываясь:
— Это я так, Татьяна Ильинична. Пробую, учусь…
— Ну-ну, учись, играй себе, — разрешила Чугункова, присаживаясь, чтобы отдышаться после ходьбы. — А где Марина Звонцова?
— Тут я! — раздался девичий голос из-за полуоткрытого занавеса.
Марина спрыгнула со сцены, заложив руки за спину, выставив голые коленки, — платье на ней было короткое, по-городскому модное. Она не присела, а почтительно стояла, как дочь перед матерью, и Татьяне Ильиничне внезапно подумалось, что у нее и в самом деле могла бы быть вот такая же дочка, если бы ее жизнь сложилась по-другому, если бы повезло хоть с одним мужем. Не могла она одобрить лишь слишком короткое Маринино платье, потому и спросила, морщась:
— Ты что ж это коленками светишь, как фонарями?
— Мода такая, — передернула плечами Марина.
— А чего ж тогда глаза не накрасила?
— Могу накрасить.
— И это в Гремякине? Ты вот чего, милая… Ты этой модой особенно не щеголяй по деревне. Ни к чему. Люди могут осудить, а тебе надо их уважение завоевывать. Поняла?
Марина присела рядом с Чугунковой, натянув платье на колени. Илья, ни на кого не обращая внимания, опять склонился над баяном. Захваченный звуками, он смотрел куда-то в одну точку и больше ничего не видел, ничего не слышал. Татьяна Ильинична, помолчав, спросила девушку:
— Сама-то играешь на чем-нибудь? Или, может, поешь?
— Безголосая я, да и медведь на ухо наступил.
— Жалко, у нас с тобой талантов нет. Я даже девкой не могла ни петь, ни танцевать… А вот Жуков-то, говорили, какую хочешь песню исполнял на аккордеоне, хоть и был человечишко никудышный…
Татьяна Ильинична покосилась на Марину, как бы дополняя взглядом то, что не досказала: «Вот видишь, куда мы годимся? Ни петь, ни играть на музыкальных инструментах. Существенный недостаток!» И этот немой укор женщины, которую она очень уважала, огнем обжег девушку.
— Зато я декламирую, могу стихи читать!
— Ну-ка, ну-ка, давай послушаю! — подзадорила ее Чугункова.
Марина взбежала на сцену, попросила Илью прервать игру, тот отодвинулся с баяном в сторонку и с таким же любопытством, как Чугункова, уставился на нее. А она, расправив плечи, вскинула голову, посмотрела в зал, будто он был битком набит народом, будто выжидала тишины. И вот, когда Татьяна Ильинична даже дыхание затаила, вся превратилась в слух, со сцены полетело, полилось, зажурчало, словно ручеек в овражке:
Голос Марины то напрягался, звенел на пределе, то падал до полушепота. Она читала стихи Есенина. Имя этого поэта было знакомо Татьяне Ильиничне, но стихи о тонкой березке и пастухе, который лил слезы ночью звездной, она слышала впервые. Что-то теплое, доброе, полузабытое коснулось ее сердца. И растаяло, и разлилось. Она смотрела на девушку, стоявшую на сцене, тонкую, в коротком свободном платьице, и та почему-то сама представлялась ей молодой, трепетной березкой. А может, это наплывали воспоминания о собственной молодости, о несбывшемся счастье?..