Выбрать главу

Сердце дрогнуло и сжалось. Она часто-часто задышала у его уха и опять зашептала:

— Прости меня! Я — дрянь! Потаскуха!.. Я и с Илюшкой в прошлом году… Да!.. И за это он… тебя…

И из ее глаз побежали слезы, скатываясь на его подушку. Он глухо, с трудом ворочая языком, так, что мышцы лица вздрагивали от усилий, выговорил:

— А-л-л-л-егория… е-с-с-ст…

Она в ужасе отшатнулась от него, испугавшись его голоса. Издали глядела на него и думала:

«А ты любил меня? Зачем?»

И слезы безостановочно бежали по щекам.

Близко тикали карманные часы, высчитывая что-то ненужное.

Он вдруг приподнялся с подушек, повернулся к ней лицом, тяжело выговорил:

— Ал-л-лебастр? Да?

В упор пристально и долго глядел на нее.

Опять с трудом сказал:

— Огненный… Обманул? Да? Об-б-ман!..

Его тело странно задрожало мелкою дрожью, снова он выговорил, точно сознательно:

— В-воздуху нет… Открой дверь…

В его горле снова заклокотало.

Она проворно бросилась к двери и слышала, как он грузно упал в подушки. Клокотание смолкло, точно оборвалось.

«Смерть», — сразу же догадалась она в страхе.

В открытую дверь заглянуло небо, синее, в звездах.

Ветер заиграл прядью его волос над выпуклым лбом, как мертвою травой…

Она стояла у двери, издали смотрела на него и думала:

«Смерть…»

И крестилась.

На красном холме

На красный холм правого берега Дона, в казачью станицу пришла однажды осенним вечером старая нищенка, обличьем смахивающая на цыганку, с девочкой лет восьми. И постучалась в крайнюю хату казака Якова Попова.

— Впустите переночевать, Криста-ради, — тянула она нараспев, произнося это — Криста-ради за одно слово. А девочка резвилась тут же перед окном, размахивая руками и точно перепрыгивая через воображаемую веревочку. Отворив калитку, к нищенке вышел сам домохозяин Яков Попов, высокий и еще статный казак, но уже заметно седеющий, с смелыми глазами и коричневыми кулаками, с серьгой в ухе и шрамом от турецкого ятагана на лбу.

— Чего тебе? — спросил он нищенку небрежно.

— Кри-ста-ради, — тянула та, морщинистая, буро-желтая, с синими губами.

— Ты цыганка, что ли? — спросил казак.

— Сама не знаю, — отвечала нищенка, тряся головой. — Муж русский был у меня…

— А это — дочка твоя?

Опять затрясла нищенка мохнатой головой.

— Сама не знаю… — невнятно брюзжала она. — Натальей ее зовут, муж Тахой ее кликал. Таха!

Девчонка, вся в черных кудрях, таращила светлые, прозрачные глаза на красный лампас казака и бойко пританцовывала.

— Как ты можешь не знать, дочь она тебе или нет? — сдержанно улыбнулся казак, скаля белые, совсем еще молодые зубы.

Но ничего не ответила ему старая нищенка. Не то не слышала она вопроса, не то не хотела отвечать. Уперлась глазами в землю и жевала синими губами. Безумной показалась она казаку. А девочку за кудри потрепать ему захотелось. Шире распахнув калитку, он крикнул во двор:

— Лукерья! Собери чего поесть нищим, да пусть переночуют!

И цыкнул на сердито залаявшую собаку. В кухне при огне рассмотрел он: горят глаза нищенки сухим, синим, как угарное пламя, блеском, а руки трясутся.

«Пожалуй, недужится ей», — подумал казак и пошел к соседу менять гнедую кобылку на рыженького жеребчика.

А в полночь разбудила стряпуха Лукерья хозяйку Прасковью Дмитриевну, толстую, четырнадцать раз рожавшую, но еще белотелую, и сказала:

— Старая нищенка, извините, кончается. Нажили хлопот со своей добротой. На чей счет хоронить ее будем?

И умерла к утру старая. Осталась Таха расти среди мальчишек в хате Якова Попова.

Семь сыновей у него в живых было, и ни одной девочки.

— Пусть ее подымается, — сказал о ней казак, махнув рукой.

И стала слушать Таха по осенним вечерам рассказы Якова Попова, как ломал он походы в безводные степи и по туретчине, как бился с хитрыми курдами в косматых шапках грудь с грудью пикой и шашкой, как кровью добывал каждый глоток воды в каменных колодцах, и как отбивал он вражьи обозы со всяким добром и казною, и как пировал после побед.

Не сводила Таха блестящих глаз с рассказчика в те часы. А когда садился он под праздники почитать всей семье вслух Библию или Евангелие, тотчас же засыпала Таха, скорчившись где-нибудь на скамье. В сон клонили ее мудрые книги. Не умела она думать.

И летом всей головой она окуналась в степное приволье. Гоняла верхом табуны вместе с казачатами, пасла коз на красном холме, в сенокос в сене кувыркалась, жнивы жгла по осень, в двенадцать лет Дон могла переплыть с берега до берега. От земли, вместе с кровью, брала она все думы свои и грезы, от простора степного, от Дона широкого, от пахучих трав луговых, от зорь румяных, от зноя солнечного. И тянулась вверх, как дикий шиповник на припеке. Через восемь лет вытянулась она тонкой и прекрасной девушкой, гибкой, как лоза виноградная, с черными кудрями, с прозрачными, лучистыми глазами, с губами алыми, как цвет мака, с золотистой точеной шейкой, нежно-тонкой и матовой, как плод персика.