Выбрать главу

Табунами стали бегать за ней казачата, но гневно цыкала на них Таха. А Яков Попов совсем поседел за эти годы, но держал еще стан свой гордо и прямо. И так же открыто светились смелые глаза его и все еще блестели из-под седых усов не желающие стариться зубы.

Но без страха встречал Яков Попов приближающуюся старость. Тверд он был во всем укладе своем, в думах, в вере и в хозяйском деле, как кремень, окованный сталью. И спокойной, твердой рукою крестил он еженощно на сон грядущий всех детей своих. Крестил он и Таху, и говорил:

— Спи, горлица, до ясного утра, до радостного дня. Спи.

Однажды весенним вечером уехала Прасковья Дмитриевна со всеми старшими сыновьями, которые еще жили с ней в одной хате, погостить в соседнюю станицу к брату родному. А Яков Попов дома остался с десятилетним Васюткой, сыном, да с Тахой. Перекрестил он на ночь Васютку ко сну и хотел идти Таху перекрестить, но вызвал тут его в окошко урядник.

Через час вернулся казак домой, спал уже Васютка. А Таха его из-за перегородки окликнула:

— Ты что же Таху не крестишь? Забыл о Тахе?

Пошел он к ней, перекрестил и сказал:

— Расти, горлица. Годка через два замуж тебя выдадим. То-то выпью на твоей свадьбе.

А она схватила его руку, зажала насколько могла в своих и целовать стала. Выговорила шепотом:

— Ни за кого я замуж не пойду! Никогда! У тебя выросла, у тебя и помру!

— Что так?

— Никого я не полюблю, — шептала Таха, отвернувшись и лицо спрятав.

— Отчего?

— Ты мне люб! Ты! Ты!

Повернулась она к нему лицом, и увидел седой казак синее, угарное пламя в ее глазах.

Дух захватило в груди у него, а Таха шептала:

— Ты один у меня! Ты — мать и отец мой, брат и сестра, суженый и ряженый, холод и зной, день и ноченька! Никого кроме тебя у меня нет!

Словно железными удилами осадил себя казак. И, погрозив ей строго пальцем, сурово сказал:

— Не надо так говорить, Таха. Запрещено это. Одумайся, девочка, и спи сладко. Не надо!

И ушел он от нее. И слышал он до рассвета, как плакала и кусала свое одеяло Таха. И в горькой тоске нашептывала:

— Не любит меня… любый мой… Не любит…

Каждый день с той ночи думал казак:

«Запрещено!»

Точно рубил железом железо. Но не гнулся все еще гордый стан от новой тоски, охватившей сердце.

Издали, с порога, стал он теперь крестить Таху, благословляя на ночь. И часто слышал после ее горькие слезы.

И встретил он ее раз на красном холме за кустами шиповника и сразу же увидел синее пламя в ее глазах, и тут же понял, что пропал он. Растоптало это пламя угарное всю его железную волю, как изжеванную солому. Застонала Таха в его крепких руках, затрепетала, как дикая коза, насмерть раненая. Но счастьем зарозовела вся.

Вышел казак из своего каменного уклада, как из железного сундука, и встал над пропастью. И думал, стискивая зубы:

«Запрещено!»

И стал на Таху шибко засматриваться шестнадцатилетний Гаврилко, сын Якова Попова, и еще такой же молокосос-казачишка Лешка Гвоздев.

Когда казаки косили пшеницу и до изнеможения жгло землю солнце, словно в злой, ненасытной любви желая истребить ее, настиг Таху Гаврилко у колодцев и сказал:

— Завтра о-полдень я к тебе коз попасти приду. Можно?

Засмеялась Таха.

— А мне что. Приходи, — сказала она ему, смеясь, — приходи, если не лень за козлятами бегать! Мне-то что!

А вечером о том же самом спросил ее и Лешка Гвоздев. И ему ответила она, смеясь:

— Мне-то что! Приходи!

— Когда?

— О-полдень, — совсем покатилась от смеху Таха.

На другой день сошлись казачата у нее на красном холме. И тут же поссорились в ревности и разодрались на кулаках в кровь. А Таха стояла с арапником на левом плече, с луговыми цветами за поясом, с синим пламенем, так и прыгавшим в лучистых глазах, глядела на драку казачат и до упаду хохотала. Попенял ей после Яков Попов, зачем она в драку казачат ввела. А она, смеясь, ответила:

— Смешно очень было.

И угарно добавила, цедя сквозь стиснутые, бисерные зубы:

— Один ты люб мне! Ты один у меня!

Тяжко вздохнул казак, ни одного слова упрека на языке своем не нашел он больше.