Но через час после ужина его снова тяжко стошнило, бросая все его тело в холодный пот. Стоя после припадка в одном белье у раскрытого окна спальни, он вдруг чего-то смертельно испугался. Темной тяжестью что-то громоздкое налегло на сердце и огнем зажгло виски.
— Валентина Михайловна, — позвал он жену, — что это со мною?
Та спала в одной с ним спальне, но ее кровать была отделена розовыми нарядными ширмами. Нежась среди подушек и нисколько, видимо, не испуганная припадком мужа, та спокойно ответила:
— Что с тобой? Вероятно, катар желудка. Тебе надо посоветоваться с доктором, съездить в город!
А в его глазах вновь вскинуло туманами. Будто кто постучал в голову стальным молотком:
«А что если это она тебя отравливает? Она? Жена? Ведь она не любя за тебя замуж вышла! А если теперь полюбила кого? Что ты на это скажешь?»
Ветер слабо шевелил листьями тенистого сада, протяжно шелестя, словно вздыхая о чем-то; над сиреневым кустом носилась летучая мышь, бестолково, точно заплутавшись в сумраке. Вверху горели холодные, показавшиеся вдруг страшными, звезды.
«Ингушевича любит?» — тяжко прошло в Столбушине неслышным стоном.
Но мысль о смерти показалась страшнее измены и опустошила, расплющила сердце.
Валентина Михайловна сказала:
— Катар желудка — болезнь совсем не опасная… Чего ж ты испугался, Степан?
Он с трудом оторвался от окна, погладил рябоватый лоб, опустился на кровать. Ночью спал тревожно.
Однако яркое, прохладное утро развеяло черные сны ночи, осветило надеждами. Опасения сразу показались вздорными и бессмысленными. Умываясь перед широким мраморным умывальником и с удовольствием ополаскивая лицо бодрящей струею, Столбушин думал о Валентине Михайловне:
«Вздор я подумал вчера, черный, несуразный вздор! Сказку-небылицу!»
Утренний чай он пил с удовольствием, как всегда, а четырехчасовая, обыденная, совместно с Ингушевичем, работа совсем будто выпрямила его, поставила на подлежащий лад. Опасения явились перед обедом, но мучительного припадка не повторилось, и день казался ярким, сулящим лишь благополучие, сладкую сытость и радости.
Муравьев-хутор стоял на двух невысоких холмах, как нарядный барин, любующийся окрестностями. На одном из холмов живописно раскинулись многочисленные усадебные постройки, дом и сад и оранжереи, на другом громоздко высились тяжелые, степенные здания мельницы и заводы. И рано утром, и в полдень, и вечером и мельница и завод громко вопили с этого холма железными глотками, точно требовали себе пищи всей ненасытной утробой. На три версты кругом разносились в полях эти неистовые вопли. И поля откликались на зов железных глоток. С утра до вечера тянулись от всех смежных деревень крестьянские брюхатые возы с хлебом, с рожью и овсом, с просом, с картофелем. Пели мужики на возах длинные, тягучие песни. Степенно вышагивали в оглоблях мохнатые, крепко сложенные лошаденки. Шел мастеровой люд целыми артелями, сверкая на солнце стальным инструментом. Шумными ватагами бежала даже детвора-подростки. И на них был хороший спрос на Муравьевом-хуторе. Веселой ярмаркой казался порой плоский холм с мельницей и заводом.
И Столбушина всегда веселила эта ярмарочная суматоха, как райская музыка. Под грохот машин, под говор рабочего люда, под скрип перегруженных возов горячей билась кровь в его жилах, напряженней работал мозг, всегда поглощенный торговыми выкладками. Как от вина, сладко кружило голову от этой сутолоки, окрыляя фантазию, изощряя находчивость, обостряя изобретательность. Самые удачные мысли приходили в голову именно здесь, на этом шумном холме, где так яростно орали железные глотки.
Оправившийся после мучительных и загадочных припадков Столбушин по горло погрузился в приятные для него работы. После этих припадков точно даже вкуснее стала жизнь. Хотелось работать, работать и работать и создать такое благополучие, о котором только можно грезить во сне. Снова стало ярко вериться Столбушину в его счастливую звезду.