Мы обе смотрели на бумажник. Предсказанный стариком Хятиля дождь отбивал бодрую барабанную дробь по стеклу. Я взяла свое деньгохранилище со стола и принялась изучать его содержимое, он был пуст, как и прежде, да и чему там было быть, водительские права, старый чек и прочая ерунда.
— Можно было с ним и не торопиться, — усмехнулась я, но без улыбки, конечно.
Ирья, вероятно, подумала, что я там чего-то недосчиталась и поспешила возразить, возможно, она подумала, что я смутилась из-за обнаруженной недостачи и худобы бумажника. Мне пришлось успокоить ее: пусть не вздумает волноваться, я ведь им совсем не пользуюсь, бумажником, я больше люблю кошельки, вот, смотри. И я достала из сумки свой сморщенный мешочек и позвенела им, как уличный музыкант, Ирья засмеялась и сказала: ты, значит, тоже, и достала свой. Это был кошелек Акционерного банка, не менее дряхлый, чем мой. Вот мы так сидели и звенели кошельками, словно победители, и смеялись — немного грустно, но все же вместе.
Потом мы долго молчали. Смотрели на ворону за окном на ветке клена, помешивали кофе и вздыхали. Рейно вошел за добавкой, но разговаривать не стал, в животе опять возникла пустота, так что пришлось взять кусочек булочки. Оказавшись внутри их натянутых отношений, я сразу ощутила на спине что-то липкое и неприятное, словно туда вылили что-то холодное и вязкое, вроде пюре.
А потом, когда молчание затянулось настолько, что надо было либо сказать что-то, либо уже уйти, зазвонил телефон. Звонил сын, и я была ему страшно благодарна, но не ответила, подумала, что это хороший предлог, чтобы встать и непринужденно уйти, телефон продолжал жужжать, я стала поспешно закапывать бумажник в сумку, пытаясь объяснить Ирье, что звонит сын, что он должен забрать меня, что он, пока я сидела у нее, ездил по делам и мы договорились, что он пустит звонок, когда будет подъезжать. Слова, казалось, застревали в горле, оно вдруг стало тесным, будто с колючками внутри, сначала оттуда вырывались только сухие, древесно-стружечные хрипы, но потом мне наконец удалось донести свою мысль до слушателя и начать пробираться к выходу.
Ирья стояла посреди кухни, терла полотенцем в красно-белую клетку внутренность кружки и со слегка начальственным видом смотрела на остывающий кофейник. Я стала продвигаться к прихожей. Ирья очнулась и отправилась провожать меня до двери. В гостиной на диване сидел ее муж, держал в руках пульт от телевизора и в оцепенении всматривался в темный экран. Стало жаль их обоих.
В дверях обнялись. Это произошло совершенно естественно, как бывает у друзей и хороших знакомых, без всяких жеманных хореографий.
На улице уже смеркалось. Дождь старика Хятиля зарядил сильнее, и все стало еще более хмурым, а когда я пересекла парковку, вообще перешел в мокрый снег. На маленьком кусочке газона между домом и машинами стала расти белая глазурь. Пока пробиралась к дороге, я не встретила ни души, но на остановке ошивалась троица детин подросткового возраста, явно затянувшегося. Когда они поняли, что приближается взрослый, а в его лице потенциальный источник общественного осуждения их поведения, они тут же стали демонстративно курить, плеваться и ругаться матом. В голове промелькнуло: как же хорошо, что, кроме супервежливых с-вами-все-в-порядке, есть еще и вполне нормальные молодые люди.
Я шла против ветра, мокрый снег бил в лицо. По такой погоде идти пришлось долго, но до вокзала я все же добралась. Застыла посреди людского потока, словно камень, народ обтекал меня с обеих сторон, мокрый снег лежал тяжелыми хлопьями на шапках, плечах, шарфах, ресницах. В углублении, похожем на вход в бар, похожий на бочонок пьянчужка потягивал намокшую сигарету и считал прохожих. Дойдя до десяти, он каждый раз сбивался и начинал заново. Его расстроенные чертыхания рассыпались в мокрых хлопьях, напоминая звук картонных трещоток, которые мальчишки, по крайней мере во времена, когда сын был маленький, крепили к спицам велосипедных колес, чтобы при движении получался звук, как у мотора.