— Оно, конечно, так, однако... — Он не закончил. Но всё — Головин понял это — упиралось в это «однако». Оно всегда будет смущать людей. Люди привыкли жить с оглядкою, и их не переделаешь. Ведь у каждого своё представление о правде, об истине, о справедливости, и каждый судит по-своему.
— Я в государеву правду верю, — поспешно отозвался Черкасский, — но вот простолюдины не приемлют, и они её осуждают.
— Это правда маленьких людей! — горячо возразил Головин, удивляясь этой своей горячности: так она шла вразрез с нахлынувшими на него мыслями. То были сомнения мимолётные, и он устыдился их. — А государя ведёт государственный интерес. И он скажется — и ныне, и присно.
Однако князь Михайла был человек осторожный и осмотрительный, и можно ли было осуждать его за это? Такого рода люди главенствуют на земле во все времена. И вот появляется меж них человек взрывчатой силы, как государь Пётр Алексеевич, и повергает их в смятение. И не только их, но и их потомков. Как тут быть? Пойти за ним во имя неведомого? Разрушать и строить на месте разрушенного?
А собственно, что они разрушили? Дедовский уклад. Туда ему и дорога. Осуждают их люди, приверженные старине. Но не всегда же ей быть, этой старине. Закон жизни таков: старое должно уйти, отмереть. Потому что она, жизнь, на то и жизнь, что в ней всё время происходит процесс рождения и умирания, смена старого новым, молодым, обычно более совершенным.
Единственное, что всерьёз огорчало Головина в государе, — несоразмерная привязанность к Ивашке Хмельницкому. Однажды не выдержал: попенял ему. Пётр отвечал на укоризну без раздражения:
— Кипит во мне всё, как в котелке: пар крышку норовит вышибить. Избыток силы некуда девать. А хмелеть не особо хмелею, чую, что пьяные языки мелют. Сказано ведь: что у трезвого на уме, то у пьяного ни языке. Вот потаённое и выходит наружу. Полагаю себя ограничить, да токмо всё не выходит. Ведаю, что не пристало. Батюшка мой благоверный во всём умерен был, и откуда во мне такое? — с непритворным сокрушением закончил он.
Видя, что Пётр не гневается, Головин прибавил:
— И тело, и душу поберечь бы тебе, государь, дабы век свой продлить и плоды своего царствования пожать.
— Менее всего думаю о себе. Пусть Русь пожнёт, пущай пожнут мои далёкие потомки. Ведь я не для себя тружусь, а для них, ради разумного устроения государства. Оттого, что вижу в нём многие несовершенства, и душа о том болит. Сам ведаешь, я о себе не забочусь, каждую полушку берегу, за обновками не тщусь — старое донашиваю. Ежели есть Бог, то он меня не осудит.
— Он витает в воздухе и вокруг нас. Его присутствие повсеместно, но он неуловим, — заметил Головин.
Они время от времени возвращались к разговору о Боге и его незримом присутствии в делах человеческих. Пётр худо относился к его земным служителям, называя их самозванцами и тунеядцами. О Боге и его влиянии на дела помалкивал. Оба сходились во мнении, что религия нужна для нравственного воспитания народа. Головин даже думал, что она отомрёт через века, когда наука и образование станут повсеместным уделом.
— Собрались архипастыри, государь, просят через меня доступа к тебе. Говорят, важное дело, а коей важности — умалчивают. Мы, говорят, самому государю доложим.
— Ну их, — отмахнулся Пётр, — ныне мне недосуг, завтра отъеду в Воронеж, покамест санный путь стоит. Пущай ждут. Небось не горит.
Горело, однако, за Яузой. Царь был огнепоклонником. Взметавшееся к небу пламя действовало на него магически. Стоило возникнуть пожару в округе, как царь самолично возглавлял людей, укрощавших стихию огня, и он кидался на пожар подобно тому, как бабочка летит на огонь.
Пётр не берёгся. Порой казалось, что он намеренно искал опасности. Может, она, опасность, влекла его к себе, а может, он руководствовался искренним желанием помочь людям в беде. Последнему было немало примеров, хотя укрепилось мнение, что он не был человеколюбцем.
— Государь, пожар! — выкрикнул денщик Денис.
Пётр выскочил за дверь в одном исподнем.
— Где это?
— Небось слобода.
— Ступай зови команду. Пусть берут багры и ведра. Да побыстрей!
Зарево недалёкого пожара вздымалось всё выше и выше снопами искр, обращавшимися в фонтаны. Всё это так напоминало столь любимые царём огненные потехи — фейерверки.
— Ишь, как полыхает, — бормотал Пётр в ожидании людей. — Поспеть бы. А то застанем одни головешки.
Москва деревянная горела часто и дотла. И на пепелищах снова ставились деревянные избы. Пожар тушили миром. Но уж если занялось, то мир был бессилен. По большей части старались вынести добро, а уж там пусть горит. Погорельцы отправлялись в долгие странствования за добротными даяниями. Иной раз проходили годы, прежде чем удавалось кое-как восстановить хозяйство.