Во втором пункте содержалось требование выделить Польше на нынешний год ни много ни мало два миллиона злотых. Отвечая на него, Головин с трудом сдержал себя: непомерность сего была просто возмутительна. Можно ли было сравнивать усилия России, её вклад в войну со шведом с польскими? Тем более что польское войско в числе обещанных по договору 48 тысяч было до сей поры даже не собрано. «Как и половины оного числа нет ныне в наличности, — сдержанно отвечал он, — то никто не может принудить Россию столь тяжкими иждивениями тщетно разоряться».
В третьем пункте содержалось требование возвратить Белую Церковь и прочие малороссийские города, взятые полковником Палеем.
Пётр ценил Палея, его непримиримость и отважность и не хотел бы его ущемлять. Поэтому он поручил Головину ответить уклончиво, «хотя к крайнему Малороссии убытку. Но должны быть прежде прощены тамошние жители».
Вздорность четвёртого пункта была совершенно очевидна: поляки требовали отдать им все города, взятые Россией в Лифляндии.
— Пошли их знаешь куда! — вспыхнул Пётр. — Ещё пирог не был испечён, а уж они требуют отдать им половину. Ничего себе союзнички: Август в бегах, потерявши польскую корону, в Варшаве воссел Станислав Лещинский, а у них гонора ничуть не убавилось. Поставь их на своё место!
— С осторожностью, государь, с осторожностью, дабы их не оттолкнуть. Тут надобна дипломатичность. Напишу: не прежде, как после войны.
— Твоя правда, — усмехнулся Пётр.
Пятый пункт был и вовсе хитроумен: «Если Рига не будет атакована российскими войсками, то дозволено ли будет пропускать туда для продажи всякие польские товары? »
— Ну и хитрецы: выведывать наши планы, а только мы не просты.
— Отвечаю, государь: на сей счёт ничего сказать нельзя, но на всякий случай не советуем.
— Верно!
— Для содержания войск обеих сторон и взаимной безопасности просят с обеих сторон учредить судей и комиссаров.
— Думаю, с этим согласиться можно.
— Просят дозволить свободное в России отправление католического исповедания и в Москве построить костёл, обещая и греко-российской веры жителям в Польше всякую свободу в их богослужении. Тут ответ напрашивается сам собою: давно уже в России провозглашена свобода вероисповеданий и отправления их обрядов, так что и католики пользуются всеми выводами этого манифеста. Но желательно, чтобы и с польской стороны не было притеснений живущим в Польше и Литве православным.
— Не знаю, государь, довольны ли поляки нашими ответами, — заключил Головин.
— А ты спроси их. По мне так, и ежели недовольны, то пусть при том и остаются. Иных ответов мы дать не можем, — отвечал Пётр с усмешкою, которая долго не сходила с лица его.
Всё дело было в том, что в польском сейме давно не было ладу. И любое предложение встречало там отпор с какой-либо стороны. Крики «Не позволим!» то и дело звучали под его сводами. Польско-российский союз был скорей всего номинальным, политическим, но малопрактичным. Август был окончательно унижен и сломлен, а Лещинский держал сторону Карла и во всём повиновался его требованиям. Пока что швед диктовал свои условия, а польская сторона старалась ему не перечить и — упаси бог — не вызвать его раздражения, а то и гнева.
Истинных союзников, верных своим обязательствам, по сути дела, у Петра не оставалось. Вся тяжесть войны со Швецией легла на его плечи, на плечи России. Царю так хотелось привлечь к союзу прусского короля! Но миссия Паткуля провалилась, а ныне его схватили ненавистники — саксонские министры — и держали как заложника, готовясь передать Карлу. Можно было предположить, что его ожидает в лучшем случае виселица. Но шведский король наверняка захочет предать его самой поучительной смерти и как бывшего подданного Швеции, и как генерала ненавистной России.
Головин всегда жил в напряжении. Это напряжение, в свою очередь, было вызвано постоянным ожиданием. Последние годы жизнь состояла из событий. Они стали вехами. События были различной крупноты. Было такое ощущение, что всё стронулось с места и куда-то несётся. Куда? Знал ли это тот, кто постоянно погонял эту жизнь — царь Пётр Алексеевич? Вероятно, он представлял это смутно, как смутно представлял себе и Фёдор Головин. Но всё делалось ради лучшего, ради более совершенного, хотя что есть совершенство, не представлял себе никто из них. Было ли увиденное в Амстердаме, в Лондоне, в Кёнигсберге таким? Вовсе нет. Оно было совершенней их внутренней жизни, но и там далеко до совершенства.
Как же построить эту жизнь таким образом, чтобы она хотя бы приблизилась к совершенству? Никто из них не знал этого. Они метались в потёмках мечтаний, тоже смутных, а повседневность... Увы, она удручала. Он видел измождённых, оборванных, облепленных лишаями мужиков, ютившихся в землянках, где всё убранство состояло из пня, заменявшего стол, портянок, развешанных по стенам, да грубо сложенного очага и двух или трёх глиняных мисок, из которых хлебали деревянными ложками. Из мебели были ещё обрезки досок на пеньках, служившие скамьями.