Выбрать главу

Фёдор прочёл: «Еллинский, блуднический, гнусный обычай брадобрития, древле многащи возбраняемый, во днех царя Алексия Михайловича все совершенно искоренённый, паки ныне юнонеистовнии начата образ, от Бога музу дарованный, губити».

   — Нынешний, однако, от него недалеко ушёл. Бог отлучал от церкви и анафеме предавал не токмо за брадобритие, но и за сношения с бритыми; и Адриан дудит в ту же дуду, уподобляя бритым котам и псам, и стращая, что они будут гореть в аду вместе с бритыми...

Головин развёл руками, а Пётр распалялся всё более и более.

   — Вот увидишь: самолично обстригу бороды у князя-кесаря да у Шеина. Стариков Тихона Стрешнева да князя Михаила Алексеевича Черкасского, так и быть, пощажу. А остальным быть без бороды, да и кафтаны обрежу, укорочу. А стрельцам быть не только без бороды, но и без головы. Боярин Шеин да князь Фёдор Юрьич Ромодановский с поспешением чинили суд да расправу. Я же приступлю с обстоятельностью. И корень вырву начисто! Ты о сём молчи, а я стану делать, — заключил Пётр.

Утром следующего дня призваны были все сановники во главе с князем-кесарем держать ответ за всё время правления.

   — Пошто меня не дождались, казнили главарей и должного спроса о них не учинили?! — гремел он, щёлкая ножницами. — Ныне я не токмо с вас допрос сниму, но в наказанье всяко обкорнаю. Иди сюды, Фёдор Юрьич.

Ромодановский с опаской приблизился к Петру. Ухватив его за бороду, царь — щёлк-щёлк — отхватил добрую её часть. — Остальное сам сострижёшь, как должно, как приличествует.

   — Не помиловал ты меня, — буркнул князь, — осрамил за военную-то службу.

   — За верную службу всем положу, что заслужено, а борода той службе не опора.

   — А како на святых-то иконах все подвижники да страстотерпцы при бородах — их что замазать? — ехидно вопросил Тихон Стрешнев, пощажённый Петром.

   — А то старая старина, — ответствовал царь, — и иные времена. А потом то — святые. Коли кто из вас был бы к ним сопричислен — пощадил бы, — с усмешкой возразил Пётр. — Ну-ко, кто из вас святой выходит?!

Раздались смешки. Никто, разумеется, не вышел. Но Тихон Стрешнев сказал строго:

   — Ты не шуткуй, государь, то дело нешуточное. Долго ли тебе чести лишить, коли ты над нами государь, дак ведь зазорно это. Как людям почтенным казать себя миру безбороду?

   — А я, царь и великий князь всея Руси, по-твоему, непочтенен, Тихон Никитич?

Воцарилась мёртвая тишина. Стрешнев смешался. А Пётр продолжал:

   — А вот Фёдор Алексеевич Головин — нешто он не почтенен? А иные здесь в собрании? Худо говоришь, боярин.

Брадобритие продолжалось. Бояре покорствовали. И вдруг раздался голос:

   — А Георгий Победоносец? А Пантелеймон Целитель? Они-то, што ль, непочтенны?

Напряжение разрядил смех.

   — Кто сей выскочил? — улыбался Пётр.

   — А я это, ваше царское величество. Шафирка Петрушка.

   — Вовремя слово сказанное денег стоит. Вот тебе рубль, Шафирка. Верный ты слуга наш. Сколь стрельцов по городам да острогам повязано?

   — Одна тыща девять сотен да восемьдесят семь, — отвечал как по писаному Шеин.

   — Немедля свезти их сюды и нарядить следствие. Сам буду при нём. Ужо мирволить не стану.

Четырнадцать пыточных застенков устроил царь в Преображенском. Стрельцов свозили отовсюду: из монастырей, приказных изб, острогов, где они содержались и так в великой строгости, по большей части повязанными по рукам и по ногам. Везли, как брёвна в телегах, дорожный прокорм был скуден, да и где было взять? И так милостыней кормились от сердобольных баб да стариков.

Всё пошло в ход: дыбы, колеса, жаровни. Подьячие сидели возле — писали. Всякий стон, вскрик, всякая мольба ложились на бумагу.

Дознано было вот что: сносились стрельцы с царевнами Софьей да Марфой, с этими активно, остальных царевен не помянули, а потому к ответу их не призывали.

С сестрицами Софьей и Марфой был у Петра недружелюбный разговор.

   — Отколь приходили к тебе стрельцы? — спрашивал он Софью. Бледная, с поджатыми губами, с прядками седины и морщинистым лбом, она казалась старухою. Но сердце Петра закаменело: можно ль было жалеть ту, которая добивалась его смерти? Промельком в памяти его мигнул год её рождения: 1657. Стало быть, сорок один. Ему же — двадцать шестой. Старуха!