Выбрать главу

– Окажешься на моем месте – застрелишься. А я не смог. Жить хотелось.

– А теперь не хочется? – спросил Зотов.

– Не знаю, – отозвался майор. – Сейчас иначе все видится, мысли разные лезут, варианты, а тогда… Страшно было. Лежу в траве, башка чугунная, во рту кровь, и собачки лают заливисто так, азартно, рядом совсем. Пистолет вытащил, думал, пристрелю пару гадов, а последнюю пулю себе. А собачки лают, и небо синее-синее. И жить очень хочется, аж до воя, до скулежа. Жену вспомнил, мать… Рука сама опустилась. Содрали с меня фрицы кожаное пальто-реглан, мы в них и зимой и летом летали. Пока сапоги снимали, три раза сознание от боли терял. Представляете, как на сломанной ноге в колонне военнопленных плестись? Ступаешь, а кость щелкает, как уголечек в костре.

– Ты нас не жалоби, – брезгливо протянул Решетов.

– А мне твоя жалость без надобности. Боль адская, в глазах темнело, помню все плохо. Немцы ослабевших штыками докалывали, ну и начал я потихонечку отставать, мысль такая ясная пришла – пусть лучше фрицы зарежут, чем мучиться. А рядом сержант шел пехотный, подметил мои маневры и как зарычит тихонечко: «Не балуй, дура!» Кивнул своим, взяли они меня под руки и трое суток на себе перли. Я его потом спрашивал: «Зачем, Серегин?» А он молчит, сам, видно, не знает, ночью шину мне наложил, босые ноги кусками брезента перевязал, стало полегче. Пригнали нас в сто сорок второй Дулаг, на окраине Брянска, там огромная ремонтная база: четыре ряда колючки, вышки, овчарки. Пленных тысяч сорок, счастливчики-старожилы в бараках, а мы под открытым небом, под осенним дождиком и первым морозом. Рыли ямы и в кучи как щенята сбивались, искали тепла. На дне грязь, дерьмо и вода. Просыпаешься – рядом мертвец. И знаете, что самое страшное? Тебе плевать, ты снимаешь с трупа шинель и ботинки, пока не застыл и другие не подоспели. Вы видели, как вши с мертвеца на живого ползут? Как на параде, стройными рядами. Шевелящееся черное покрывало, ползущее на тебя. Им, падлам, неуютно на холоде. – Майор засмеялся, страшно скаля редкие зубы. – Не знаю, как они с моими вошками договаривались, но места им хватало на всех. Заживо жрали. Ночью глаз не сомкнуть, только слышно, как пленные в темноте раздувшимися блохами щелкают. Щелк-щелк. До сих пор в ушах этот звук.

Зотов слушал не перебивая. Положение пленных в немецких лагерях не стало для него откровением. Доводилось и прежде слышать эти жуткие, наполненные мукой рассказы. Всякий раз мороз по коже и волосы дыбом.

– Кормили до отвала, – хрипло продолжил майор. – Через день плескали половник мутной бурды из гнилых овощей и отбросов. Однажды гороховый концентрат в брикетах раздали, хапнули где-то на наших складах. Вот это был пир. Главной ценностью в лагере стал котелок, нет посуды – сдохнешь от голода, берегли ее, как старая дева невинность. Мне Серегин консервную банку нашел. У немцев потеха – падаль тухлую в центре лагеря свалят, обычно конину, пленные облепят, на части руками рвут, в давке топчут друг друга, а эти твари на вышку залезут, с фотоаппаратами и кинокамерами, хохочут. На хер снимать? В старости с внуками пересматривать? Безумие. Кишки с баланды ослабли, понос кровавый у всех, гадили под себя. Яма отхожая переполнена, немцы топили в ней заболевших и слабых. Побарахтается человек и тонет в говне.

– А сейчас ничего, харю отъел, – поддел Решетов.

– Ты, что ли, бедствуешь? – ощетинился майор. – Я плена вдоволь хлебнул, врагу не желаю. Мы в лагере слухами жили, дескать, со дня на день наши в контратаку пойдут, погонят фашистов, заодно и нас освободят. Вот эта мысль сдохнуть мне тогда не дала. Мне и другим. Думали, врасплох нас застали, внезапно, со дня на день Красная Армия развернется и ударит по-настоящему. Подтянутся подкрепления – артиллерия, авиация, танки, все, чем гордились мы до войны. А на деле? Фронт отдалился, затих, немцы пленных сплошным потоком вели. Пошли разговоры о сдаче Москвы. Тут самые оголтелые смекнули – песенка спета. В ноябре морозы ударили, снег повалил. Народ пачками умирал, каждые сутки несколько сотен, их не хоронили, складывали в огромные штабеля. Руки-ноги торчат, а мясо обгрызено. Люди сходили с ума, человечину жрали. Серегина, ангела-хранителя моего, охрана палками забила на раздаче бурды. Тогда я окончательно и сломался. Голодный, тощий, вшами до кости обожранный, глаза от гноя не открывались уже. Гордый, сука, советский летчик-истребитель. Элита. Выстроили нас на плацу, вдоль рядов бородатый мужик в полушубке ходил. Оказалось, Воскобойников, бургомистр Локотского самоуправления. Толкнул речь про восстановление великой России, освобожденной от ига коммуняк и жидов. Начал агитировать в войска самообороны вступать. Партизаны его хозяйство как раз пощипывать начали. А тут тысячи солдат подыхают, бери не хочу, немцы были не против, для них тогда война почти кончилась.