Я слез с велосипеда, немного задержался, оглядываясь на пороге. Вокруг никого. Я заметил крутую лестницу, как бы разрезанную наискось черной тенью от левой створки двери, оставшейся закрытой. Лестница устлана красной, кроваво-красной, багровой ковровой дорожкой. На каждой ступеньке блестящий латунный прут, сверкающий, как золотой.
Я прислонил велосипед к стене, наклонился, чтобы запереть цепь на замок. Я еще стоял там, в тени, склонившись у двери, из которой, кроме света, вытекало и тепло парового отопления (в темноте я никак не мог запереть замок и уже хотел зажечь спичку), когда совсем рядом со мной раздался знакомый голос профессора Эрманно.
— Что ты тут делаешь? Хочешь повесить замок? — говорил профессор, стоя на пороге. — Молодец, ничего не скажешь. Никогда нельзя быть во всем уверенным. Осторожность никогда не повредит.
Я не понял, не подшучивает ли он со своей обычной, слегка преувеличенной любезностью, но сразу выпрямился.
— Добрый вечер, — сказал я, снимая шляпу и протягивая ему руку.
— Добрый вечер, дорогой мой, — ответил он. — Не снимай, не снимай шляпу!
Я почувствовал его маленькую, полную руку в своей руке. Его рукопожатие было очень слабым и длилось всего мгновение. Он был без пальто, в старом спортивном берете, надвинутом на самые очки, и в шерстяном шарфе вокруг шеи. Он недоверчиво покосился на велосипед.
— Ты его закрыл, да?
Я ответил, что нет. И тогда он настоял, чтобы я вернулся и запер замок, потому что нельзя быть уверенным, повторил он. Навряд ли его украдут, продолжал он с порога, пока я снова пытался продеть в спицы заднего колеса дужку навесного замка, но доверять ограде можно только до известного предела. По всей ее длине, в особенности со стороны стены Ангелов, существует по крайней мере десяток мест, где любой мало-мальски ловкий мальчишка может перебраться. Выбраться обратно, даже с велосипедом на шее, для такого паренька будет также легко.
Мне наконец удалось закрыть замок. Я поднял глаза, но на пороге никого не было.
Профессор ждал меня внутри, у лестницы. Я вошел, проверил, закрыл ли за собой дверь, и только потом заметил, что профессор стоит и смотрит на меня озабоченно и немного растерянно.
— Я вот думаю, — сказал он, — может быть, тебе лучше было бы занести велосипед в дом… Да, послушай-ка, в следующий раз заезжай прямо на велосипеде. Ты можешь поставить его здесь, под лестницей, он никому не помешает.
Он повернулся и стал подниматься впереди меня по лестнице. Он шел медленно, еще больше сгорбившись и держась рукой за перила, не сняв ни берета, ни шарфа. Он шел и говорил, вернее, бормотал что-то, как будто обращался не ко мне, а к себе самому.
Это Альберто сказал ему, что я зайду сегодня вечером. И как раз сегодня утром Перотти слег, у него поднялась температура (ничего страшного, просто бронхит, но все равно лучше полежать, хотя бы чтобы не заразить кого-нибудь), поэтому профессору и пришлось самому «побыть немного привратником». На Альберто, конечно, рассчитывать не приходится, он всегда такой рассеянный, забывчивый, всегда витает в облаках. Если бы была Миколь, он бы не беспокоился, потому что Миколь, Бог знает, как ей это удается, всегда успевает заняться всем, не только учебой, но и всем в доме, даже кухней, представь себе, к которой питает — это совершенно замечательно для женщины! — страсть немногим меньшую, чем к литературе. (Это она подводит счета в конце недели с Джиной и Витториной, она лично занимается кошерованием птицы, когда в этом возникает необходимость, и это при том, что она так любит животных, бедняжка!) Однако Миколь дома нет (мне ведь сказал Альберто, правда?), ей пришлось вчера уехать в Венецию, вот поэтому-то он и стал временно привратником.
Он говорил еще о чем-то, я не помню точно, о чем. А в конце разговор опять вернулся к Миколь, но теперь он не хвалил ее, а жаловался на то, что в последнее время она очень «раздражительна, это, конечно, объясняется множеством причин, но главным образом…» Тут он замолчал и больше ничего не добавил. Пока он говорил, мы не только поднялись по лестнице, но и прошли два коридора, входили в разные комнаты, профессор Эрманно все время шел впереди, указывая мне дорогу, и отставал только для того, чтобы погасить свет.
Я был настолько захвачен мыслями о Миколь (то, что она сама ощипывала кур на кухне, произвело на меня странное, почти чарующее впечатление), что смотрел по сторонам и не видел почти ничего. Мы шли по комнатам, не слишком отличавшимся от комнат в других домах хороших семей Феррары, еврейских и христианских: огромные шкафы, тяжелые скамьи семнадцатого века с ножками в виде львов, столы, как в монастырской трапезной, стулья-савонарола, обитые кожей, с медными гвоздями, мягкие кресла, вычурные люстры из стекла и кованого железа, висящие посредине кессонных потолков, а также повсюду на матово поблескивающих паркетных полах толстые ковры табачного, морковного или цвета бычьей крови. Может быть, здесь было немного больше картин прошлого века, пейзажей и портретов, больше книг в твердых переплетах, стоявших рядами за стеклами больших книжных шкафов красного дерева. От батарей парового отопления тянуло теплом, представить, что в нашем доме так тепло, было невозможно, мой отец сказал бы, что это «просто немыслимо» (мне показалось, что я слышу его голос), так тепло может быть в гостинице, а не в частном доме, мне стало просто жарко, и я почувствовал, что должен снять пальто.