Выбрать главу

Мне по разным причинам было нелегко противостоять этим идеям: прежде всего, потому что политическая культура Малнате, который с раннего детства впитал в себя идеи социализма и антифашизма, намного превосходила мою; во-вторых, потому что роль, которую он стремился мне навязать, роль декадентствующего литератора, герметика, как говорил он, чья политическая культура формировалась на книгах Бенедетто Кроче, — мне казалась совершенно неверной, не соответствующей моей настоящей индивидуальности, я не мог ее принять даже в пылу наших споров. В конце концов я замолкал, иронически улыбаясь. Я страдал и улыбался.

Что касается Альберто, он, конечно, тоже молчал; отчасти потому, что обычно ему было нечего возразить, но главным образом потому, что хотел дать другу возможность поспорить со мной, это было ясно с самого начала. Если случается так, что три человека сидят взаперти и день изо дня спорят, то неизбежно двое из них объединятся против третьего. Как бы то ни было, для того чтобы не ссориться с Джампи, чтобы продемонстрировать ему свою солидарность, Альберто был готов на все, даже на то, чтобы Джампи обвинял его в тех же грехах, что и меня. Да, правда, Муссолини и его компания возводят на евреев напраслину и обвиняют их во всех смертных грехах, говорил, например, Малнате. Неясно, как относиться к пресловутому Манифесту о расовых законах, составленному десятью так называемыми фашистскими учеными и опубликованному в прошлом июле, считать ли его позорным или просто смешным. Но при всем при том, добавлял он, можем ли мы ему сказать, сколько в Италии до 1938 года было евреев-антифашистов? Наверное, совсем мало, ничтожное меньшинство, если даже в Ферраре, как неоднократно ему говорил Альберто, число членов фашистской партии всегда было достаточно большим. Я сам в 1936 году участвовал в конференции по вопросам культуры. Я ведь читал в то время «Историю Европы» Бенедетто Кроче? Или подождал до следующего года, чтобы получить подтверждение после Аншлюса и первых проявлений итальянского расизма?

Я страдал и улыбался, иногда протестуя, чаще нет, повторяю, невольно покоренный его откровенностью и искренностью, может быть, грубоватыми, безжалостными, слишком гойскими — так я себе говорил, — но в глубине души действительно правдивыми, братскими, примиряющими. И когда Малнате, забыв на минуту обо мне, обращался к Альберто, обвиняя его самого и его семью в том, что они грязные землевладельцы, злобные латифундисты и вдобавок аристократы, тоскующие по средневековому феодализму, а следовательно, не так уж несправедливо, что теперь они должны расплачиваться за все те привилегии, которыми пользовались все эти годы (Альберто смеялся до слез, слушая его обвинения, кивая головой и говоря, что он, Альберто, лично готов заплатить), я слушал, как он обрушивается на друга, не без тайного удовлетворения. Мальчик, который в двадцатые годы шел рядом с мамой по кладбищу и каждый раз слышал, как она говорит об одинокой гробнице Финци-Контини: «Настоящий кошмар!» — вдруг просыпался во мне и злорадно аплодировал.

Бывали, однако, минуты, когда Малнате, казалось, забывал о моем присутствии. Это случалось, когда они с Альберто принимались вспоминать жизнь в Милане, общих друзей и подруг, рестораны, куда они обычно ходили, вечера в Ла Скала, футбольные матчи на стадионе Арена или Сан Сиро, зимние поездки в горы и на Ривьеру. Они оба принадлежали к избранному кругу. Для того чтобы вступить в него, необходимо было только одно: быть умным, презирать любой провинциализм и риторику. Это были самые лучшие годы их юности. И то время Гледис, балерина варьете, постоянно выступала в «Лирико». Сначала она была подружкой Джампи, потом увлеклась Альберто, который не обращал на нее никакого внимания, и в конце концов бросила их обоих. Она была совсем неплоха, эта Гледис, рассказывал Малнате, веселая, компанейская, в общем-то совсем неинтересная, откровенно распутная, какой и должна была быть.