Вот, это событие стало фундаментом взаимоотношений отца и Динго. Отец два года проходил мимо пса, полностью игнорируя его присутствие, а Динго, помня ту осеннюю ночь, когда отец поклонился ему до земли и снял перед ним шляпу, старался эти отношения не нарушать, не опускаться до ребяческой интимности. Но Динго ценил и любил моего отца, никогда не забывал тот его возвышенный, пантеистический жест, об этом свидетельствует сам факт, что Динго накануне отцовского отъезда всю ночь завывал, жутко, с болью, понимая масштабы потери и предчувствуя тишину, которая будет сыпаться на наш двор, как пепел… Какое-то время он бежал за цыганской кибиткой и смотрел отцу прямо в глаза, немного сбоку, простив ему все обиды. «Смотри-ка, — произнес тогда мой отец, притворяясь, что только сию минуту заметил пса, — смотри-ка, нет больше никого, кто проводил бы Эдуарда Сама до кладбища, на голгофу, Только несчастная собака трусит за ним. Несчастная, умная собака», — и опустил руку, но потом быстро убрал, не коснувшись Динго, до конца оставаясь верным себе. Или, возможно, он понял, как нас обидел, сообразив, что мы могли его слышать.
Осень того года, после отъезда отца, прошла под знаком предсмертной тишины, плотной и липкой, под знаком тихого голода, ностальгических вечеров и пожаров в сельской местности. На следующий день мы в школе писали сочинение на тему Пожар в деревне, волнующие репортажи, наполненные покаянием и молитвой, девочки давились слезами, раскрывая эту великую апокалиптическую тему, и бумага отливала багряным блеском, а мы были бледными, с синяками под глазами после бессонной ночи.
От голода мы впадали в полусонную апатию и часами смотрели в окно, как льет дождь и как по небу пролетают дикие утки и журавли. Этот полет, эта решимость, эти восхитительные крики, издаваемые птицами, напоминали нам нашего отца, и мы махали им, птицам небесным. Сестра Анна в долгие, скучные послеполуденные часы примеряла платья, из которых давно выросла, сооружала перед зеркалом из своих длинных волос самые немыслимые прически, которые, по нашему мнению, иной раз выходили за грань приличий. Потом, надувая губки, она красила их красной гофрированной бумагой, что еще больше подчеркивало ее бледность. Кокетничая перед зеркалом, она вертела ягодицами и прикрывала один глаз волосами, потом вдруг начинала смеяться каким-то нездоровым, взвинченным смехом, от чего по ее телу пробегала судорога, а глаза наполнялись слезами. Сама понимая, что уже перешла все границы дозволенного, словно бы испугавшись, она поворачивалась к зеркалу спиной, делая один шаг, выходила из его рамы, как выходят из воды. Потом опять брала в руки открытки, раскладывая их веером, как карты в пасьянсе. Что ей поведали эти фальшивые короли и валеты, что ей шепчет эта звучная гамма цветов, ярко-красные осенние розы, озаренные солнечным светом пейзажи и лиловые панорамы далеких городов? Что для нее значит этот кричащий китч, эти идиллические мещанские сцены, башни знаменитых соборов, сентиментальные пары в старинных каретах или с теннисными ракетками, тошнотворные любовные исповеди в нарисованном сердце, пронзенном стрелой?
Это навсегда останется тайной. Сестра Анна не погружается надолго в капризные девчачьи грезы о всаднике на белом коне, а свои мечты запирает в темных уголках комода, там, где хранит дамское нижнее белье и белые комья ваты, и прежде чем ее совсем одолеют лирические мотивы и мечты, она, хихикая, смешает эту пеструю колоду, не давая себя ослепить. А потом из открыток с видами она начинает мастерить «шкатулку для украшений», сшивая края шелковыми нитками. Равнодушная к их содержанию, к незнакомому, выцветшему почерку разных людей, она зашивала в своей шкатулке драгоценные свидетельства, папирусы, которые я украдкой пытался расшифровать, готовый в любой момент идентифицировать себя с теми, кто писал эти открытки, или кому их писали. «Дорогая моя Марузетта, здесь жасмин выращивают, как горошек. Все поля им заросли». — Так было написано на одной из открыток, а я замирал от любви, как от напитка, сочиняя наивную, сентиментальную историю, в которой, разумеется, главным героем был я, и в которой все дышало ароматом жасмина…