Но какой малюткой она выглядит сейчас! Ее дымок невозможно отыскать, — он затерялся среди дымов огромного города, раскинувшегося на холмах по обе стороны реки. Вон на левом берегу, где в ту весну цвела черемуха, виднеются высокие трубы заводов. Там дымят две ТЭЦ — каждая по сто пятьдесят тысяч киловатт, — а городу все не хватает энергии. Вон растет в строительных лесах четвертая электростанция, но, говорят, и ее мощности будет недостаточно для удовлетворения всех потребностей.
Нет, неправ Забалуев, совершенно неправ. Нельзя в таких условиях колхозам наваливаться на городскую энергосеть. И нельзя ждать, когда государство даст свет всюду. Надо заботиться самим. Строить и строить. Малые речки издавна служили людям, вращая колеса мельниц. Теперь они будут вращать турбины гидростанций. И водохранилища нужны. На всех речках и во всех балках. В Язевом логу, залитом водою, снова появится рыба. Зеркальные карпы будут гулять косяками…
В городе поймут его, Павла Шарова, и во всем поддержат, помогут.
У въезда на Октябрьский проспект Павел Прохорович оглянулся. Никто не настигал его. Неужели Забалуев не сдержит слова и не приедет в райком? Лучше бы при нем начать разговор о постройке межколхозной гидростанции у Бабьего камешка. Сразу бы втолковали ему, сломили бы упорство…
Оставив коня во дворе заезжего дома, Шаров на автобусе отправился в центр города, на Коммунистическую улицу, где, в окружении новых каменных громадин, стоял двухэтажный деревянный особнячок сельского райкома партии. В маленьком вестибюле Шаров разделся, пригладил щеточкой волосы, сквозь тощие пряди которых белела широкая лысина, поправил борт пиджака и неторопливо поднялся на второй этаж. У входа в приемную его ждал Забалуев. Торжествующая улыбка сияла на полных, лоснящихся щеках Сергея Макаровича.
— Ты, поди, думал, что я отстану? — заговорил он, похлопывая себя рукой по груди. — Нет, Я умею на конях ездить.
— Но как же я не видел тебя ни в поле на дороге, ни в городе на улице?
— Не увидишь, — у меня свой путь. Самый короткий. Вот слушай. Ты делаешь крюк и заезжаешь с проспекта, а я — прямо с Болотной улицы. Повертываю в Заячий переулок. Там есть один двор с разломанным забором, я — туда. Вынырну на Красномайской, и сразу здесь.
— Ну, а коня где оставляешь?
— К тополю привязываю. Наши кони место знают — сами останавливаются. Кору пообглодали малость, да это не беда. Правда, на прошлой неделе прицепилась ко мне одна бабенка, председатель уличного комитету, но я отгрызся…
— Жаль.
— А чего жалеть? Я пообещал посадить два тополя. И сделаю. С Медвежьего острова привезу вот такие! — Забалуев сблизил ладони, показывая толщину деревьев. Потом он кивнул головой на приемную. — Опоздали малость. К Неустроеву прошла Дарья Николаевна…
— Векшина?! Демобилизовалась? Ты разговаривал с ней?
— В коридоре стоял, когда она проходила. Не успел окликнуть…
— А Неустроева видел?
— Забегал на минутку…
Из приемной вышла маленькая, по-военному подтянутая женщина. До войны она работала здесь вторым секретарем. Теперь была одета в армейский китель с погонами майора, с орденскими ленточками, с красными и и золотистыми нашивками — знаками о ранениях. На ее узком, усталом и бледном лице выделялся прямой, слегка заострившийся нос, в уголках губ наметились строгие складки. Крупные иссиня-серые глаза светились молодо, бодро, и все-таки радость, пробужденная возвращением в родной город, смешивалась в них с глубокой, сдержанной грустью. Столкнувшись с Шаровым и Забалуевым, Векшина просияла и так тряхнула головой, что возле ушей колыхнулись темные пряди коротко подстриженных волос.
— Здравствуйте, председатели! — правую руку подала Забалуеву, левую — Шарову. — не ошиблась? — спросила Павла Прохоровича и кивнула на его соседа. — В Сергее Макаровиче не сомневаюсь — он где-нибудь подымает отсталый колхоз.
— Понимаешь, дома. В своем Глядене. Всю войну лямку тянул. В передовиках, конечно, шел! Ну и теперь— тоже… Как ты уехала на фронт, больше меня никуда не перебрасывали. А мне, старику, это на руку.
— Я — тоже дома, — сказал Шаров. — В Луговатке.
— Как там Катерина Бабкина? Горе не согнуло ее?
— Держится. Рассказывают — никто не видел у нее слез. Она ведь всю войну была председателем колхоза. А председатель — у всех на глазах, как командир перед строем, — ему нельзя распускаться. И она свое горе запирала в сердце на семь замков. От этого ей было тяжелее, но другим вдовам — легче…