Они воображают, что язык — наше первое тело, но ни единой секунды не задумываются они о том, что он — освободитель; они идут в пространство: но оно уже поделено на четыре; они приникают устами к древесным духовым инструментам. Оркестр играет вальс Элоквенции, а вслед за ним исполняется танго Погибели.
Тварь, какой видишь ты себя теперь, распрямившись и став на задние конечности?
Все отлично.
А как чувствует себя тело твое?
В нас двое нас, тех, что составляют эту пыль, звук которой дарован нам, чтобы мы могли глаголить.
Вот уже второй раз кряду на виду у всех труп ваш неожиданно становится самим собой.
Я и эта плоть, мы оба — единый ломоть: пространство и время — здешняя материя, давайте отведаем ее вместилище.
Здесь входят они в молчании в глубокое человеческое молчание и молчанием своим они говорят, что земля слов — здесь.
Когда Бог торопливо пожирает нечеловеческий шум времени, мы слышим дифирамбическое пение: то, что нам дано было понять в языке единым нашим разумом, — всего лишь шум, производимый его челюстями, сомкнувшимися разом.
Тот, кто пожирает нас с такой торопливостью, да и нет, не тот ли это самый, что так любит делать нам кровопускание и нас прощает?
Мне нравится, когда по вечерам ты говоришь: «Ты закрыла оконное стекло? вступила ли ты в право владения сливовым деревом? вынесла ли ты помойное ведро на помовение? съела ли ты яждение? заспала ли ты свои спа́точки?»
В то время как я прогуливался один с телом своим словно паладин сквозь смерть, я воскреснул глаголя; сквозь тело свое прогуливался я, когда услышал, как Бог ему сказал: глагол иных миров узрел тебя и создал. Нет-нет: то Божий глагол произнес тебя. Да нет: сегодня я только что к выводу пришел, материя мысли моей мыслит в каждый единый момент о дыре, зияющей во всякой логике. Это обратно тому, что говорят мои уста. Моя раскачивающаяся жизнь была брошена другому; и на другом закрученном конце веревки, на которой я теперь вишу, я качаюсь в своих отверстых устах, которые не испытывают более жажды говорения. Сегодня я только что пришел. Реальность не имеет границ. Материя моя материи моей моей материи моей головы мыслит. И вот она говорит: «Вот ваш труп; скажите же смелее: мой труп. Украсьте же этикеткой эту плоть. И не пытайтесь больше приютить в нем какую-либо человеческую особь, для обитания». Я объявляю смерть: сие есть плоти похоть.
А сейчас мы исполним гимн жизни, чтобы отдать ей последние почести.
Попросите же наше тело спеть пусть всегда будет и пусть этой песней добудутся в нем права человеческие!
Принесите же теперь жизнь понарошку в большом мешке и скажите: «Да-карамболина», ибо это — человека мешковина.
Нет-нет: мы будем скорее пожирать эту землю, изошедшую в нашу голову, не мысль, предоставленную саму себе, но битву ее, вершащуюся между двух наших ушей.
Хорошо. В момент истекания нашей жизни мы скажем ей, что собираемся превратить ее в мужественное состязание в беге в мешках.
Давайте же помолимся: «Дети Множества и Дети Земли, вы, что услышите вот-вот в жизни вашей плод конца — и вы, человеки, человеки, в страстной попытке человеколюбия вашего придите сюда, чтобы успеть смочь не мочь более останавливать себя в деле продолжения существования вашего!»
Сцена происходит перед алтарем Уравновешения, где окончательное повешение человека человеком свершилось; помолимся же.
Фарсокадило реальности стало оживать.
Помолимся же.
Зажгите паникокадило!
Помолимся же.
Младенец придет к нам издалека.