Выбрать главу

— Мамочка, — умоляла Коррин, — неужели я не смогу быть снова веселой и счастливой? Неужели мне грешно ходить на вечера, надевать красивые платья и встречаться с друзьями?

Джон Эмос оторвался от Библии, но не окончил чтения. Коррин нетерпеливо ждала, когда он закончит его.

— Я никак не могу дождаться, когда папочка сможет поговорить со мной. Он даже не подходит к двери.

Она посмотрела на меня, потом на Джона Эмоса, который отложил Библию в сторону и откинулся на спинку стула. Иногда, когда он смотрел на нее, он напоминал мне человека, рассматривающего прекраснейший алмаз, переворачивающего его снова и снова, чтобы понять, как в нем преломляется свет.

— Твой отец сейчас пребывает в глубоких раздумьях, и тебе не следует беспокоить его, — заметил Джон.

— Но как долго будут продолжаться его глубокие размышления? Он не выходит из комнаты, он не обедает с нами, он почти не ложится спать, а сегодня он даже не стал разговаривать со мной, — возражала дочь.

— Ты, прежде всего, должна проникнуться сочувствием к нему, — напомнила я ей, а лицо мое приобрело суровое выражение. — Ты должна поддержать его в час переживаний.

— Я все понимаю. Вот поэтому я и хочу, чтобы он вышел из комнаты, но он даже не подходит к двери, когда я стучусь и зову его. Я не могу больше вынести этого… этой ужасной тоски и печали.

— В это чрезвычайно печальное время, — начал Джон Эмос, — нам не следует думать о нашем собственном дискомфорте. Это просто эгоистично. Тебе надо подумать об ушедшем брате, — добавил Джон тихо, но твердо.

— Я много размышляла о нем. Но он умер, и его не вернешь. Я ничего не могу сделать, чтобы воскресить его! — воскликнула Коррин, ее глаза расширились, а лицо вспыхнуло.

— Ты можешь помолиться за него, — деликатно заметил Джон.

Я почувствовала, как его спокойная благочестивая речь усиливала разочарование дочери.

— Но я уже молилась. Сколько можно молиться? — она обратилась ко мне.

— Ты можешь молиться до тех пор, пока не перестанешь, прежде всего, думать о себе и не станешь думать о нем. Меня не удивляет твое нынешнее настроение. Твой отец испортил тебя и воспитал эгоистичной.

Она надулась. Я чувствовала, как она была расстроена. Коррин нельзя было ни в чем отказывать, а сейчас ей во всем отказывали.

— Помолись вместе с нами, — пригласил ее Джон, указывая на свободный стул.

— Я хочу вернуться к папочке, чтобы попытаться убедить его открыть мне дверь, — сказала она и быстро убежала.

— Коррин! — окликнула я ее.

— Все в порядке, — заметил Джон. — Пусть она идет. Я поговорю с ней позднее.

Он вернулся к чтению Библии. Я долго сидела с Джоном, читала Библию и ждала. Свет был тусклым. Повсюду горели поминальные свечи. Фоксворт Холл превратился в склеп. Посреди тягостного молчания гулко раздавались даже малейшие шаги. Мрак окутал не только стены Фоксворт Холла, превратив дом в серую и безжизненную крепость.

Печаль застыла на деревьях, она заполнила мир паутиной горя. Дождь шел целыми днями, капли стучали в окна и по крыше, возвещая о страшном горе.

Джон Эмос был для меня большим утешением в эти дни. Одетый в черное, с бледным, аскетичным лицом он с достоинством и суровостью монаха двигался по комнатам. Он жестом и взглядом отдавал распоряжения слугам. Все боялись повысить голос, стараясь не нарушить ту суровость, которую он создавал, входя в комнату. Он, казалось, скользил по полу, иногда он просто возникал ниоткуда. Даже прислуга, накрывавшая на стол, старалась соблюдать молчание в его присутствии, следя за тем, чтобы на его лице не появилось бы неудовольствия.

Однажды вечером после ужина Джон принес мне кофе. Он поставил чашку с блюдцем на стол передо мной, словно они были воздушные, и отступил в сторону.

— Как долго он собирается пробыть там? — спросила я.

Мне уже передалось нетерпение Коррин.

— Он стал Иов, — ответил Джон громогласно.

Он вещал словно пророк из Ветхого Завета, предсказывая судьбу Малькольма. Он даже не взглянул на меня. Казалось, он обращался к огромному собранию преданных прихожан.

— Только сейчас, когда он спросил, почему Бог оставил его, узнал он ответ. Бог отнял сразу обоих его сыновей, отнял у него мужское семя, потомков по линии Фоксвортов, то, чем он больше всего дорожил и берег пуще жизни.

— Ты беседовал с ним об этом? — спросила я, пораженная переменой, происшедшей в Малькольме.

Я всегда полагала, что он настолько закостенел в своих формах, что любая перемена раздавила бы и разрушила его.

— Мы преклонили колена друг перед другом в библиотеке ровно час назад, — сказал Джон. — Я стал читать молитвы. Я сказал ему: Бог гневается и сердится, а все, на что мы можем надеяться, так это на отсрочку в Его отмщении. Исходя из своих представлений о его жизни, я беседовал с ним о Царе Давиде и о том, почему он взял Вирсавию, почему Давид отвернулся от Господа, и как Господь ниспослал свой гнев на его дом. Малькольм все понял.

Он больше не винит ни тебя, ни сыновей в том, что случилось; он винит лишь себя и пытался снять тяжелый камень со своей души. Он понимает, что может сделать это, лишь отдав себя в руки Иисуса Христа, нашего Спасителя, — заключил Джон, подняв глаза к небу. — Давай помолимся друг за друга, — добавил он.

Мы оба склонили головы, он стоял подле меня. Я сидела за столом.

— О, Господь, помоги нам понять пути твои и укажи нам, как нам помочь друг другу. Прости нам наши слабости и дай нам стать сильнее от наших страданий.

— Аминь, — добавила я.

Настроение в доме изменилось, когда Малькольм, наконец, вернулся из наложенного на самого себя добровольного изгнания. Он вернулся преобразившимся. Он стал физически слабее, старше, и во многом напомнил мне Гарланда в последний год его жизни. Он уже не шагал так гордо и самоуверенно, как прежде. Когда он говорил со мной или с прислугой, то голос его становился тише, и он все чаще отводил глаза в сторону, словно чувствовал за собой какую-то вину и боялся, чтобы это не заметили другие. Его лицо утратило прежнюю мужественность; его голубые глаза тускло мерцали как электрические лампочки, горящие вполнакала. Он двигался по дому словно тень, создавая вокруг себя траурную атмосферу. Большую часть времени он уделял чтению Библии вместе с Джоном Эмосом, иногда мы втроем читали Евангелие. Джон часто делал паузы и комментировал прочитанное.

Я чувствовала, что сам Бог ниспослал нам Джона Эмоса, а его письма ко мне и его прибытие на похороны Мала были предначертаны Господом Малькольму и мне.

Именно в лице Коррин Джон встретил самый ожесточенный отпор. Она была дерзка и вызывающа. Она заявила:

— Если Бог милосерден, он не стал бы просить нас отказаться от всех удовольствий мира.

— Кто сказал, что Бог милосерден? — сердито парировал Джон Эмос.

Но Коррин лишь хихикала в ответ и отвечала:

— Я верю, что Бог создал нас для счастья на Земле, — и трясла головой.

Иногда она трепала Джона по подбородку и убеждала его засмеяться:

— Бог сказал, да будет свет!

Я заметила, что стоило ей войти в комнату, как он заговаривал с ней и вовлекал ее в беседу. Он, казалось, преклонялся перед ней также, как и Малькольм. Он был даже не против того, чтобы отнести ее вещи к ней в комнату. Но вскоре она вернулась в школу, и мы снова стали бездетными.

— Как хорошо, что ты с нами, — говорила я Джону, — в это самое тяжелое время. Даже Малькольм признал это, и я очень тебе благодарна.

— Я рад тому, что нахожусь здесь, Оливия.

Этим летом Коррин поистине расцвела и превратилась в прелестную молодую женщину. Она с каждым днем была все больше похожа на Алисию. Отдельные черты Фоксвортов в ее облике лишь дополняли нежные черты ее матери. Ее волосы становились все более золотистыми в зените лета, в ее глазах отражалась голубизна летнего неба, и цвет ее лица был столь же нежным, как летние облака. Казалось, что портрет ее написал божественный художник. Коррин сознавала, как она прекрасна. Я чувствовала, как укоренялась в ней самоуверенность и эгоизм. Это отражалось в ее походке: она оттягивала назад свои плечи и высоко держала голову. Я знала, какой силой обладала ее красота. Это чувствовалось по тому, как она смотрела на мужчин, флиртовала с ними, как улыбалась, как кокетничала с Джоном Эмосом. Ей было необходимо все время ощущать на себе взгляды публики.