Выбрать главу

– Так бы и было, если бы Вы смогли меня ещё застать. Но у меня на руках открытая на неделю виза, я продаю дом и мы уезжаем.

– Какая виза? Надолго едете?

– Да, насовсем. Я полвека смотрю на синагогу, в которой теперь кинотеатр, и полвека плачу. Поэтому и уезжаю.

– А я никогда не ходил в церковь. Ну, один раз, случайно было, меня там ещё водой обрызгали и старик на стене стал подмигивать. Короче, ладана надышался. Разумеется, не стоило из синагоги делать кинотеатр, но не плакать же из-за этого.

– В Ваши года Вам многое простительно. Может быть и хорошо, что Вы не плачете оттого, что в синагоге теперь кинотеатр. У меня на это есть личная причина, от которой нельзя не плакать.

– Скажу Вам по секрету. Как честному человеку и раз мы так с Вами разоткровенничались. Я сам думаю о том, правильно ли я сделал, что остался в Карпатах, а не уехал в Воронеж. Тут вкусные чебуреки и пиво, но не ради этого же оставаться. Новая власть мне не родная. И люди какие-то стали попадаться нехорошие. Сегодня вообще день дурной. Представляете, родители за деньги готовы ломать жизнь детям. Это же ненормально?

– Я же Вам говорю, а Вы меня не слушаете. Я фотограф-художник, много лет смотрю и запоминаю, смотрю и запоминаю людей. Вы знаете, какие мне раньше попадались лица?

– Какие?

– Ну, да. Вы молодой, Вам не видно разницы. Раньше лица были все разные, а теперь мне кажется, что это один и тот же человек. Он везде, и даже женщины с лицами мужчин. Они не улыбаются! У нас небольшой город, а Вы в нём – новый человек и Вы не похожи на его новых жителей, что приходят из карпатских лесов. Я смотрю на них через камеру, а такое чувство, что это они смотрят на меня через оптику. Я был маленький, но я помню войну, в меня целились. Было такое же чувство. Когда я Вас фотографировал, у меня не было такого чувства. У Вас другие глаза и другое лицо. Теперь таких не делают.

– А что у меня с глазами и лицом?

Ладно, молодой человек. Знаете, мне кажется, может быть я ошибаюсь и заранее прошу прощения, но Вы, хоть и счастливо женаты, но вам тоже придётся уехать. Вы – молодой, и Вам не надо оставаться и терпеть. Терпением не платят за любовь и им не дают сдачу. Можно остаться и не вытерпеть. Что я хотел сказать, то это уже сказал. Потому что если бы этого не получилось, мне пришлось бы молча отправить фото почтой. А сейчас даже почта уже так хорошо не работает, как раньше, и снимок мог бы не дойти, а я бы мучился в неведении. Зачем тогда мне было давать вам честное слово и куда бы я его тогда дел? Прощайте.

Юлий Вениаминович на прощание подмигнул левым глазом и удалился. Феликс, оставшись в одиночестве, покурил и вернулся. В туалете комендатуры над умывальником висело треснутое пополам зеркало. Над ним без плафона горела лампочка ещё советского производства. «Что у меня с лицом? Каких «таких» не делают? О чём это он? Так, нос на месте, левым глазом горжусь – он у меня дальнозоркий, им хорошо было целиться, но неудобно стрелять с правой руки из офицерского ПМ. В правом глазу живёт близорукость, она не мешает читать, но не позволила стать военным лётчиком. Как можно одновременно быть счастливо женатым и терпеть? Может всё-таки отпустить усы? Можно ли читать мысли по глазам? Надо купить зеркальные очки вместо обычных. Глаза б мои не видели таких мамаш и папаш, как у Братасяка и Магеры. Детепродавцы. Ладно, всё к чёрту, пора домой».

Все следующие дни над Карпатами величественно пришедшее на этот раз с востока солнце закрывали трусцой прибежавшие с запада серые тучи, и небесные хляби разродились мерзкой сыростью. В ОВИР стали поступать заявления не только от военврачей, гарнизонных дирижёров и фотографов, называвших себя художниками. Продавались квартиры, дома, гулко пустела Садгора. И если из русскоговорящего города вытекали одни потоки, отфильтрованные через универ, театр, санэпидем- и другие станции, то хлынули в него сначала тёмные своей убогостью мутные ручьи, а потом по грязным, отравленным ненавистью ко всему русскому, горным рекам на грубосколоченных плотах приплыли угрюмые дровосеки, которые сквозь гнилые зубы говорили на таких языках, что и сами не всегда понимали друг друга. Носили те лесорубы и пастухи обвислые усы под тонкими носами с горбинкой на впалых хмурых небритых лицах, пахли овчиной и мамалыгой, мерили улицы широкими шагами длинных кривых ног, трогали всё жилистыми руками с грязными ногтями. Обрушили они свои точёные секиры на берёзы, полетели щепы и белая береста, потёк сок, горький и солёный, как слёзы. Да некому было те слёзы вытереть хорошо пахнущим платком. Люди в очках для чтения массово покидали город, и было в их исходе что-то безысходное для тех, кто в нём оставался.