В новой кавалькаде безлошадность мне не грозила. Внучка табельного письменника Крысько – восьмипудовая краля не без евреинки – томно пожирала глазами гарцующую пару. Чужой интим растравлял ее бессонницу. Она заманивала нас в будуар, отпихивая путавшегося под ногами Кацнельсона: «С жидовьем не вожусь!» – и тотчас утешая: «Шутка, господа!»
Обмороки Юля откалывала виртуозно. Когда холостые инсинуации наскучили – приискала себе крепостного телохранителя и с хрипами отваливалась на заднее сиденье в шуршащем по наледи ночном такси. Жестоковыйный женишок пер тушу в шубейке на пятый этаж: один ее глаз по-прежнему подсматривал за нами… С началом весеннего паводка шалунья угомонилась, стала рифмовать «сирень» со «смиреньем». Впрочем, мне, помышлявшему о стезе филолога, неумолимо лязгнула: «На нашем факультете тебя зарубят».
Кацнельсон же – тот просто спятил от влюбленности. Бухался перед Ритой прямо на тротуар. Исповедально поверял ей и Крысько – своей бывшей однокласснице, как отроком самозабвенно предавался рукоблудию. «Устали статуи стоять на постаментах!» – бил сатир копытом по александрийскому граниту. Но так ничем и не сумел пронять богиню. «Аркаша – типичный выродок!» – заключила она. Выйдя из себя, отпрыск главного архитектора города кипятком ошпарил дедушку и сиганул из окна, сам превратясь в гипсовую статую.
Милые, добрые нимфские марионетки, затхло вам дышалось в фамильных склепах! На кронверк Ритиной неприступности блаженно облокачивалась моя гордыня. Кифаред Женя Израильский, вороной зрачок с челкой того же цвета, вознамерился однажды расплавить этот айсберг. «Ох, запутался я в жизни!..» – затряс цыганскими лохмами, перебирая серебряные струны. Насмешница, куражась, обо всем докладывала мне, своему юному избраннику.
«Только не стоит воспринимать меня этакой местечковой Федрой», – оговаривала Рита свое реноме. «Будь с нею, хищницей, всегда начеку!» – стращал меня за баранкой прозаик Велеон, чье имя – горою из Книги Царств – высилось над кочками простоволосых прозвищ. Но душу бередили иные мифы. Сакрализация кровосмешения – вот к чему неудержимо влекло вступивших в соавторство.
В магической «Рождественской звезде» Пастернака она, профессиональный музыковед, распознала цикличность бетховенской сонаты. Меня же восхищала звукописная огранка – с отчетливо рельефной идеограммой атмосферного нахлыва:
И странным виденьем грядущей поры
Вставало вдали все пришедшее после.
Все мысли веков, все мечты, все миры,
Все будущее галерей и музеев,
Все шалости фей, все дела чародеев,
Все елки на свете, все сны детворы.
Весь трепет затепленных свечек, все цепи,
Все великолепье цветной мишуры…
…Все злей и свирепей дул ветер из степи…
…Все яблоки, все золотые шары.
«Подлинность поэзии, – вывел я тогда, – прямо пропорциональна перемещению переживаний». Статья наша оформилась в несколько присестов, написанию ее всякий раз сопутствовал всплеск гедонизма. Прокурор Шехтман на торжественном заседании вменил ей в вину наукообразие. Члены клуба, разумеется, приняли его сторону. Сон же младенца оказался вещим: вторую свою израильскую книгу я назову «Сквозняк столетий».
В Переделкино – где я через пару месяцев заручусь белым шаром критика Огнева – глазам моим предстанет средневековый замок на улочке Тренева. Карликовость топонима немало насмешит. Навстречу мне выпрыгнут карборундовые псины («От шарканья по снегу сделалось жарко./ По яркой поляне листами слюды/ Вели за хибарку босые следы./ На эти следы, как на пламя огарка,/ Ворчали овчарки при свете звезды…») Сероглазая Лена Пастернак введет меня на цыпочках в феерический кабинет деда. «И откуда это острое чувство родства?» – сомнамбулой прошепчу я, запоздало осознав, насколько же мы разминулись во времени. Но знакомый профиль резца Зои Крахмальниковой не произнесет ни звука.
Затворив калитку, я рухну бесчувственно в сугроб на перекрестке. «Помощь нужна?» – притормозит сердобольный водитель самосвала. Я остекленело мотну головой… “Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки. Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит. Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги своя».
[1]
Разница в возрасте поначалу нас не смущала. Мне не терпелось забить баки Опане, козырявшему своим постельным кувырканием со сверстницей. Грация молодой матери, ее лучезарность, интеллектуальная рафинированность, давали фору чернявой девчушке, непрестанно цапавшейся с неврастеничным актеришкой. Трепет и вожделение, с коими Артур и иже с ним взирали на Риту, доказывали, что я вырвался наконец из страты отверженности. Правда, при этом я и сам невольно начал подражать вздорному нарциссизму хадеевского фаворита. «Правда же, я хорош собой?» – сверялся я, лежа в ее объятьях. «Правда, – чуть помедлив, соглашалась она. – Даже непонятно зачем, Гриша…»