К чему сотрясать воздух именами? Пусть она сама сличит картинку с лицом мужчины, который сидит сейчас напротив нее. Он вдруг удивился: оказывается, это упражнение значило для него самого гораздо больше, чем он полагал. Ему очень хотелось произвести впечатление на Розу.
Роза вперилась в фотографию, желая сделать ему приятное, хотя ей очень трудно было сосредоточить внимание хоть на чем-то.
– Кто? – спросила она.
– Я. Это я написал эту книгу. Можешь оставить ее себе.
Она еще пристальнее всмотрелась в фотографию, как будто силилась что-то понять. А потом ткнула ногтем чудовищной величины в изображение манекена.
– Кто?
– Я.
Роза мотнула головой, прикрыла глаза, вдохнула через расширившиеся ноздри, возмущаясь тем, что ее не понимают.
Наконец она собралась с силами и совершила новую попытку поспорить с этой штуковиной, которую ей зачем-то всучили:
– Почему она не хочет глядеть мне в глаза?
В вестибюле, выдавая Цицерону оставленный багаж, медсестра заметила:
– Странное дело. То к ней целый год никто не приходит, то вдруг – сразу два визита за неделю.
– К ней еще кто-то приходил?
Медсестра кивнула.
– Наверное, внук. Подросток. С ним была еще какая-то женщина, но женщина в палату не заходила.
Всю жизнь Цицерон только и учился, что раскрывать рот. Чтобы отчитываться перед Розой о своих делах: ведь он был ребенком-узником, жившим под ее руководством. Или для того, чтобы произнести единственную исповедь, какую мог сделать узник: о преступлении, которое он совершил после того, как отбыл весь срок заключения и вышел на свободу. Теперь Роза оказалась его беззащитной слушательницей, его узницей, – она в то же время как бы самоустранялась, ее невозможно было оскорбить или ранить. Цицерон мог говорить что угодно, зная, что все соскользнет с грязного фасада ее нынешнего “я”, не оставив и следа. А в следующий его приход она вдруг возвращалась к старым войнам. Но Цицерон так и не находил нужных слов, он просто подпитывал ее очередные “деменциалоги” вялыми вопросами, пока наконец и последний шанс не оказался упущен.
Однажды именно это и случилось. Больше шансов не оставалось.
Теперь, спустя восемь или девять часов после того, как Серджиус Гоган с той девушкой уехали по трассе I-95, а потом озадаченный Розин внук, видимо, сел на самолет, а его сексапильная певичка, его марксистская фея, девушка-мечта, отправилась дальше, в лагерь “Оккупай” в Портленде, Цицерон лежал на кровати, но не спал. Комнату освещала только глядевшая в окно неполная, плоскозадая луна, золотившая сосны и море. Сегодня вечером наступила такая прохлада, что термореле даже не включалось, и гул кондиционера не мешал течению и журчанью его собственного живого, человеческого дыхания. Однако ровно по этой же причине Цицерон лежал и потел под простыней, не в силах поверить, что когда-нибудь уснет, слишком явственно вспоминая в темноте ад сегодняшнего утра, когда он проснулся с одеревеневшими, отлежанными руками, словно под ним оказалось чужое тело, и страшился, что если все-таки уснет, то во сне снова будет общаться с Розой – живой и неугомонной покойницей.
Скажи, о чем ты знаешь, а я – нет.
Но ведь и перед ее внуком он так и не выговорился, так и не освободился от бремени. Глупый факт так и остался на прежнем месте, где-то в желудке, уже перерастая в язву нежелательного секрета.
А если бы он и выболтал тот давний секрет Серджиусу, то это едва ли потянуло бы на исповедь. Просто-напросто глупая история о том, как устроилась вся жизнь молодого человека: смотри-ка, малыш, вот радиоактивный паук, который тебя укусил!
Но Цицерон оставил свои тайны при себе, словно повинуясь стародавним наставлениям некоего лейтенанта Лукинса: держи-язык-за-зубами-пусть-думают-что-хотят. “Держи пули в пистолете”. Ну, один раз Цицерон все-таки выстрелил. Случай сделать это представился сам – в образе парочки хиппи, которые однажды постучались к нему в дверь в Принстоне, в июне 1979 года. Это как раз было лето между последним годом его учебы и первыми неделями его преподавательской работы – как бы звеном, соединившим прошлую жизнь с нынешней.
Стелла Ким, подумал Цицерон, оделась по такому случаю скромно, как ей казалось: только тяжелое ожерелье из стеклянных бус и черный берет в качестве украшения да фиолетовая блузка, которую Цицерон совершенно точно уже видел где-то раньше – на Мирьям. Что ж, оно и понятно, что Стелла Ким, надевая одежду из гардероба Мирьям, видела в этом подходящий способ носить живую память о подруге: ведь для обеих женщин главенствующую роль в жизни играло понятие Личины. Ну, а Харрис Мерфи вполне удачно прикинулся дешевым заместителем Томми Гогана: джинсовая рабочая рубаха, теннисные туфли, волосы, открывавшие уши не при помощи ножниц, а при помощи расчески, и очень глупая бородка, призванная и выставить напоказ, и спрятать физическое уродство. Иными словами, дешевка – она и есть дешевка.