— Это после истории на острове, — убеждённо сказала жена. — Я присматриваюсь и вижу...
— Ты присматриваешься? В самом деле? Что же ты находишь?
— Ничего... ничего особенного. Тебе, вероятно, нельзя перенапрягаться. Девятьсот строк за два часа пятнадцать минут — нельзя. Это понимает твой Романюк? Ты ведь уже ветеран. Не юноша. По ночам стонешь.
— Раньше я только храпел.
— Ты стонешь, как будто от боли. Неужели не замечал?
— Я сплю хорошо, особенно когда побываю в саду, на свежем воздухе.
— Тебе уже пора на пенсию. И пусть они оставят тебя в покое. Тебе нужен отдых.
— Кто это они?
— Те, что из наборного. Которые полагают, что тебе так просто даются эти линотипные строчки.
На совещании говорили о патриотическом воспитании молодёжи. Председательствовал мой генерал. Он обрадовался, увидев меня здесь. Потом мы разъехались по «объектам». Вместе с генералом я попал в вечернюю школу рабочей молодёжи. Нас встречали с цветами.
Если бы я знал, что уготовит мне эта встреча...
Среди учащихся, заполнивших большой класс, я вдруг увидел испуганные, чуть водянистые голубые глаза и знакомое лицо. При этом в сознании моём повторился услышанный некогда вопль. Девушка меня тоже, разумеется, узнала и тотчас же деловито попыталась умотнуть из класса, но было уже поздно. Всех усадили, и встреча началась.
Я не помню, о чём говорил генерал. Я смотрел на неё, выискивая в её лице черты порока, и ничего не находил, кроме испуга. Жизнь, по-моему, достаточно научила её. Быть может, она уже взялась за ум, вот ходит по вечерам в школу.
Когда я рассказывал о своей военной судьбе, в уголках её глаз сверкнули слезинки. Испуга уже не было. Весь класс как бы слился в одно, и она была частицей его доброты. А рассказывал я им о таких же, как они, молодых, которые сражались до последнего патрона и не по своей вине попали в каменный мешок. Это были люди из разных стран мира. Там были и сербы, и хорваты, и французы, и поляки, и наши, советские. Нас там пытались превратить в скотов, но немногие теряли достоинство человека. И там была организация. Она мало что могла сделать в тех адских условиях, но всё же кое-кому помогала сохранить в себе человеческое.
Главным был наш советский майор, Валерий Прокофьевич, волгарь из Горького. (Да, да, тот самый, о котором вспомнил капитан из военкомата!) Иные называли его дядя Валерий, хотя был он и не намного старше других. У него была повреждена нога, и он очень страдал. Тем не менее он поддерживал товарищей, ободрял и заставлял верить в будущее. Однажды пьяные эсэсовцы ворвались к нам, назначили пары и заставили драться. Бокс должен был быть настоящим, без поддавки, иначе избивали сами тюремщики.
Избивали нещадно.
Против меня выставили Валерия. Я был щуплый и слабый. Валерий значительно крупнее, но раненный в ногу и тоже измождённый.
— Вы не жалейте меня, — сказал я. — Бейте как надо. Мне всё одно не выжить. Если выйдете на волю, нашим передайте... — А я уже успел всё рассказать о себе и даже про Любу, свою первую любовь.
Майор ответил:
— Неплохо будет, дружище, если ты сам расскажешь людям про этот ад. Я тебя бить не стану...
— Не теряйте времени, они вас уничтожат.
— Может, встретишь ещё свою любовь. Бей без промаха. Я выдержу.
Когда нас вытолкнули на середину, я подошёл к Валерию и поцеловал его. Тотчас я получил удар по голове. Меня избивали руками, ногами, дубинками. Валерию тоже перепало, однако «раунд» не состоялся.
Ночь мы почти не спали: ждали расправы. В таких случаях «артц», придя утром, отбирал тех, кого наметил накануне, и уводил. Было известно — в душегубку. Но на этот раз он не явился. Вскоре мы узнали, что в эту ночь немцы потерпели тяжёлое поражение на восточном фронте.
Потом в охране появились «тотальные» и стало полегче...
Прозвенел звонок, все заторопились к выходу. Я искал её. Мне хотелось узнать, что она думает, что мучает её.
Она исчезла и теперь уже, вероятно, навсегда.
По дороге домой генерал рассказывал о своих планах на осень: перекопает весь виноград, выбросит с десяток деревьев и посадит новые, карликовые.
Он шагал твёрдо и энергично, как-то по-строевому, и я едва поспевал за ним, хотя был он, пожалуй, лет на пять старше. Он жаловался на болезни, на старые раны. Удивительно стоически преодолевал он недуги и боли, в труде закалял свой организм, повторяя, что застой — это смерть.
Я в свою очередь поведал генералу о собственных болячках, о том, что после «сражения» на острове дрожат руки и голова побаливает.
— Надо держаться, старина, — сказал он рокочущим баском. — Конечно, старость, как говорится, не радость, но и старость имеет свои прелести. Не веришь? А я точно тебе говорю. — В минуты особого расположения он переходил с собеседниками на «ты». — Вот рассказывал ты про дрезденскую тюрьму, про свои скитания военных лет. Ты выдюжил, не сбился с пути, хотя обстановка была такая: чуть-чуть малодушия — и конец гибель. Военком мне про тебя доложил, а я посмеялся: знаю, мол, этого молодца — соседи. Вот и встретились. Молодое поколение, которое войны не видело, должно узнать от нас всё. Почему отстаёте, Анатолий Андреевич? Вам что... нехорошо?